– Хм, – сказал он Зыбину. – Значит, революция рабов, да? И еще ждать мне пятьсот пятьдесят лет, а? А? А не пошли бы вы все в это самое? А? А? А?
Эти дни потом Корнилову приходилось вспоминать очень часто. Все самое непоправимое, страшное в его жизни началось именно с этого дня. А в памяти от него осталось что-то очень немногое: во-первых, яркий белый огонь керосиновой лампы под матовым шаром, ее все прикручивают и прикручивают (что-то, наверно, случилось с ГЭС). Под ним сверкает широкими гранями высокий белый самовар, а на нем чайник, белый и круглый, как свернувшийся котенок. Затем розовая Даша – тонкая, красивая, мягкая, в белом шелковом платье с красными мячиками. Она напевает и ходит по комнате. Тогда он что-то вспоминает и кричит ей: «Артистка, артистка!» Она улыбается, и все смеются тоже.
– Ну, ожил, – ворчливо говорит Потапов.
А потом сразу опять темнота, тишина, умиротворенье. Пахнет каким-то соленьем, квасом и плесенью. Не то рядом стоит бочка с огурцами, не то капусту квасят. За перегородкой рукомойник: кап, кап, кап... За минуту одна капля. А когда он утром очнулся окончательно, то увидал над собой тусклое серое окно, и кто-то рядом с ним расположился на двух скамейках. Он поднял голову. И тот тоже зашевелился. Значит, пожалуй, не спал, а следил.
– Ну, как вы себя чувствуете? – спросил тот, второй, и тут он узнал Зыбина. Узнал и испугался уже по-настоящему. До этого у него в голове ничего не было, так, плыла какая-то муть, клочки какие-то, что-то туманное и нехорошее. А тут ему вдруг вспомнились все вчерашние разговоры. То есть не все, конечно, но и того что он помнил из них, тоже было достаточно для всяческих выводов – а дальше что?
«Боже мой, – подумал он, – боже мой, вот попал-то. Я ведь кричал. Они меня вели, а я что-то такое выкрикивал. Два свидетеля. Да по закону больше их и не требуется».
– Воды дайте, – попросил он хрипло. – Что, я вчера здорово набрался?
– Да нет, чепуха, – беззаботно отмахнулся Зыбин, – мы вас сразу же сюда притащили.
– А кричал? – спросил Корнилов, замирая.
– Да кричали что-то. Пить хотите? Стойте, сейчас. – Он вышел и сейчас же вернулся с огромной эмалированной кружкой.
– Вот, пейте, – сказал он, наклонясь над ним. – Сколько только можете, столько и пейте.
– Ой, что это? – Корнилов сделал глоток и оттолкнул кружку.
– Огуречный рассол. Да вы не спрашивайте, а пейте, пейте.
Он заставил его выпить чуть не половину, а потом сказал:
– Ну вот и хорошо. А теперь усните.
Ушел и кружку унес.
Потом, через полчаса, когда он уже верно спал и проснулся от скрипа двери, вошел Потапов в галошах на босу ногу, в незаправленной рубахе и встал над ним. Но он лежал вытянувшись, с закрытыми глазами, еще сонно посапывал, и тот немного постоял, постоял и ушел. А затем был какой-то мутный бред. Он не то спал, не то просто валялся в забытьи и в жару. А когда уж окончательно проснулся, было полное утро: светло, солнечно, птицы поют вовсю. В соседней комнате разговаривали и смеялись. Потапов что-то резко, но тихо выговаривал Зыбину. Тот отвечал так же тихо, но каким-то странным, не то уговаривающим, не то извиняющимся голосом. Он понял, что это говорят о нем, встал, подошел к двери, накинул крючок и прижал ухо к щели. Последние слова Потапова, которые он ухватил были: «Вот этого я уж никак не терплю». Затем заговорил Зыбин. Говорил он медленно, задумчиво, как будто размышляя.
– Так ведь действительно ничего не разберешь.
– У нас вчера одного бригадира забрали, – сказал Потапов.
– Ну вот видишь, забрали бригадира. А за что? Наверное никто не знает. – Потапов что-то буркнул. – Ну вот видишь. А Владимира выслали из Ленинграда, тоже, конечно, ни за что. Отец у него какая-то там шишка был при царе. А ведь дети за отцов не ответчики – это вождь сказал. Вот Корнилов все время настороже, нервы у него напряжены. Иногда, конечно, и сорвется. Затем еще одно: роем, роем, а ведь, кроме этой помойки, так ничего и не раскопали. Затем эта идиотская история с удавом. Она знаешь сколько крови нам стоила. А ведь все молча переживали.
– Да он-то не молчал, – презрительно усмехнулся бригадир, – он все ходил за мной да агитировал. В чем дело, Иван Семенович, может, мы вам чем можем помочь? Так он мне надоел со своим сочувствием. Я однажды ему отрезал: «Отвяжись, говорю, худая жизнь, и без тебя тошно». («Ничего подобного, ничего подобного никогда не было!» – быстро подумал Корнилов.)
И вдруг тут в разговор вмешался женский голос.
– Вот вы всегда так, никому не верите. Человек в самом деле вам сочувствовал, хотел помочь, а вы...
Что-то скрипнуло – пол или табуретка.
– У меня этих самых помощничков знаешь сколько развелось? – сказал Потапов с веселым ожесточением. – Вот и ты мне помогаешь. Денно и нощно помогаешь. Как зальешься на сеновал с книжечкой...
– Ну, нашел что сказать, – засмеялся Зыбин. – Она на сеновале как раз и работает. Вот станет великой актрисой, тогда узнаешь...
– Хм! – недобро засмеялся и заворочался Потапов. – Я и так уж все про нее знаю – что было, что есть, что будет. А тот что, все спит? Буди, буди, второй раз кипятить не будем. Ты что? Его с собой захватишь?
– Ну куда же, – отмахнулся Зыбин. – Ведь опять его растрясет дорогой, пусть уж спит.
«Э, какой ты хитренький, раньше меня хочешь с Полиной увидеться. Нет, не проходит», – подумал Корнилов. Он кашлянул, чертыхнулся, откинул крючок и предстал перед ними. Мятый, всклокоченный, с больной головой, но, кажется, абсолютно трезвый. Предстал и увидел: стол накрыт, самовар блестит. Зыбин, как обычно, вышагивает по комнате, Потапов сидит у окна на табуретке, а Даша у стола перетирает чашки.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал громко Корнилов. – Ух, и зверский же рассол у тебя, Иван Семенович, как хватил, сразу полегчало. Лег и заснул.
– Рассол у нас мировой, – благодушно согласился Потапов. – Хозяйка его специально держит для таких случаев. Дарья, да брось ты это дело, налей ему чай, да покрепче, покрепче. Одну черноту лей. Это ему сейчас первое дело.
Даша налила ему полный до краев стакан чая – горького и черно-красного, как марганец. Он опорожнил его с двух глотков и подал Даше пустой стакан; она вновь налила доверху. Он поглядел на нее и вдруг опять увидел, что она очень красивая и ладная – этакая тоненькая, длинноногая штучка в легком платьице, и так ласково на него смотрит, так хорошо, ясно улыбается, от нее так и веет свежестью и чистотой. И ведь сразу заступилась за него, и эдак горячо, искренне. От этих мыслей ему стало так тепло, что он вдруг просто так, ни на что не надеясь, спросил:
– Ну, а если мне полтораста? – и сам же первый засмеялся, показывая, что это только шутка. И произошло невероятное: Даша молча встала, подошла к буфету, вынула оттуда графин и налила ему полный тонкостенный стакан.
– Пожалуйста, – сказала она ему.
– Дарья, да ты что это? – ошалело выпучил на нее глаза Потапов.
Она улыбаясь посмотрела на него.
– Да вы сами, дядя Ваня, когда голова болит...
– Да ты... да ты... в самом деле, что? – зарычал, вскочил, забрызгал слюной и оскалился на нее Потапов.
Но тут вмешался Зыбин.
– Все, все! – сказал он. – Все! Сядь! Молодец, хозяйка! Пейте, Володя!
Потапов взглянул на Зыбина и смолк. С некоторых пор он вообще ему ни в чем не противоречил.
– И правда, – сказал он, хмуро отворачиваясь. – Пей да потом опять ори, вылупя глаза. Может, и наорешь что хорошего.
Корнилов посмотрел на него, на нее, сразу потупившуюся, заалевшую, слабо улыбающуюся, вдруг осушил стакан одним глотком и стукнул его на стол.
– Во как! – сказал Потапов насмешливо. – Уж совсем впился.
И тут Даша закраснелась еще больше, поднесла ему бутерброд с килькой и сказала:
– Закусывайте!
Все это, и Даша в особенности, то, как она смотрела на него, как покорно стояла перед ним и держала тарелку, как улыбалась, взорвало его опять. Он сел и сидел, смотря на них всех, затаившийся, радостно-злой, готовый взорваться по первому поводу. Но повода-то не было. Пошел какой-то мелкий, совершенно незначительный разговор про яблоки, музей. (Потапова кто-то научил выращивать яблоки, на которых проступали совершенно ясные изображения Ленина или Сталина... Пять из этих яблок экспонировались в музее. Сейчас Потапов вырастил и хотел прислать еще три, с лозунгами и государственным гербом.) Корнилов слушал этот разговор и молча кипел, раскачиваясь на стуле. Наконец Потапов вздохнул и сказал, кивая на шкаф: