По вторникам выпускали «смесь» – надо давать читателям передышку, чтобы исцелились от всевозможных мировых недугов и скорбей, чтобы забыли все свои дурные сны. Ему не хотелось превращаться в критикана, однако участвовать во всем этом и дальше? – такое можно вынести, только если отвращение время от времени доходит до пика и становится твоим несчастьем, это взбадривает. Ведь где-то в глубине души он чувствовал благодарность за то, что сам же снова и снова находил доводы против себя и поэтому мог втихую саботировать, подкладывая свинью редакции и читателям, причем так, что ему это сходило. Надо бы всем этим господам носить солидные шляпы да еще говорить жарко и сбивчиво, и пусть бы иные из них крепко подружились между собой, и еще выглядели бы по-другому, не одевались бы безбожно дорого, не носили бы дорогие новые шмотки с таким видом, будто это купленное по дешевке старье. И пусть не твердят, что пишут как дышат.
Когда случалось лететь на самолете, полет всегда казался превращением, а самолет – барокамерой, в которой нужно пройти подготовку, чтобы, прибыв на место, не спасовать перед событиями; было такое чувство, что без подготовки, в обычном своем состоянии, он ничего не сможет воспринять. Необходимо превращение, надо стать кем-то, о ком думаешь: вот, он покинул свой дом, отправился в дальние странствия, а в чужих краях подавляет свое отвратительное настроение, вызванное тем, что он лишился тех мест, где привык находиться. О доме вспоминал с любовью, совершенно тщетной.
Через середину стола тянулся рядок хрустальных с серебряным ободком пепельниц, ими никто не пользовался. Окна были приоткрыты, и Лашен смотрел, как сигаретный дым протискивается через щели на улицу. Затем он погрузился в изучение ботинок и складок на брюках, которые видел под столом. Вот это – нечто непреходящее, а вовсе не события, которые где-то происходят, а потом как гром обрушиваются на читателей.
Наверное, на журналистской работе ума можно набраться, только если сначала лишишься ума и начнешь бубнить и мычать – что в разговорах, что в статьях. Он почувствовал: необходимо предпринять что-то против этих людей, присутствующих да и не присутствующих вовсе, – это пустой, нечеткий образ, нечеткий как раз потому, что все очень четко в этом зале, где замерло в неподвижности так много людей. Те, что у кормила, могли бы разок пройтись туда-сюда, как в кино показывают, скроив удрученно важную физиономию. Или пусть кто-нибудь, как пьяный, подает неуместные реплики. Куда это годится – все, даже дамы слушают абсолютно равнодушно, хоть бы кто шевельнулся. И ламп здесь нет, вот досада, общий рассеянный свет, противный, смешанный с уличным светом, который кажется отработанным. Неужели не может разразиться сражение, грохочущая битва за этим столом? Неужели они не могут разволноваться, вскочить, опрокинуть стулья? Выходит, никто здесь не обижен тем, что о нем умалчивают? Ладонь – на пачке черных сигарет на столе, рядом зажигалка.
А ему нечего было бы рассказать этим людям. Слушать было уже невмоготу, особенно если говорили долго, не ограничиваясь кратким замечанием, он физически не мог больше выносить эту сосредоточенность, этот воздух, этот свет, который так бесплотно рассеивался по всему залу, ничего на самом деле не освещая по-настоящему. Здесь каждый – человек без тени. Он уже не следил и за своими мыслями, просто не мог, каждую новую мысль отбрасывал как негодную, но в то же время недалеко – вдруг еще пригодится. Почему нельзя и дыхание приберечь на потом? У него действительно есть такая привычка – вдруг на минуту задержать дыхание; Грета, с наигранной озабоченностью его состоянием, спрашивала, не хотел ли он что-то сказать ей, и всякий раз он это отрицал. Итак, все это должно пройти, умереть, и тогда дальше пойдет уже что-то другое, и снова у него появится способность видеть и думать. Эти редакционные проходимцы, которые вечно лезут тебе в душу, для которых все на свете заслуживает эдакой славной снисходительности и весь огромный мир можно втиснуть в некое всемирное развлекательное теле-шоу. Тебя среди них не видно, и хотя бы поэтому твое дело дрянь. Ты самый жалкий, самый недостойный, потому что тебя никто не увидел, а ты продолжал работать, не попадал впросак и никогда не саботировал, а если и саботировал, то уж ко всеобщему удовольствию… Он поймал себя на том, что уже давно разглядывает воротничок редактора из отдела искусства, синий с белыми полосками, верхние пуговицы расстегнуты; пришлось сделать усилие, чтобы перестать на него глазеть. Заметил ржавую полосу на своей штанине. Да, вот сейчас, в эти минуты ты начисто отвлекся от своих мыслей и еще от чувства, что ты не выживешь, если не уйдешь с этого совещания. Он резко наклонился вперед, как будто решил внимательно слушать разъяснения редакторов.