Ахмед рассказал, что вчера вечером лагерь палестинцев в долине Аль Затар обстреляли танки «Тигров» – милиции Шамуна, их было не меньше десятка. Лашен про себя удивился: почему же он ничего об этом не слышал?
Вскоре после ужина зазвонил телефон, позвали Ахмеда. Затем он надел плащ и попрощался. И теперь уже Лашен твердо посмотрел ему в глаза, без улыбки. Ариана вышла проводить Ахмеда до ворот, господин Тальхар попытался завязать беседу с Лашеном, который смотрел вслед уходившим. Сказал, он лично ничего против христиан не имеет, потому что Ливан в течение долгого времени был процветающей страной и его процветание обеспечивали приверженцы различных религий, все вместе. Но сегодня фалангисты и банды Абу Арза, убийцы, назвавшиеся «Стражами кедров» уничтожают палестинцев. А мировым державам, даже заинтересованным, безразлично, каким образом решается проблема Палестины, Израилю безразлично, США, СССР, Сирии – тоже, и все они так или иначе поддерживают массовое истребление людей, геноцид. What the fascists did to the Jews… exactly.[24]
Лашен не дал себя отвлечь: все мысли растеклись, он смотрел на дверь, даже не притворяясь заинтересованным, пока Ариана не вернулась. Вспомнилось: прощаясь с Ахмедом, она гладила его руку, сжимавшую пистолет.
Хотел броситься за ней, ударить, но даже не встал, все сидел и слушал Тальхара, изредка кивая. Почему, если ты чувствуешь себя таким сильным, не можешь убедить в своей силе Ариану? Что с тобой, куда-то неудержимо уносит, не за что удержаться, нет опоры, ты теряешь власть над собой, волю, ты уже не пытаешься остановить развитие событий, катастрофическое развитие. Правда, страха теперь нет, разве что страх получить окончательный отказ от Арианы. Но и это, в сущности, безразлично, на отказ ты ответишь кривоватой усмешкой, вот и все. Удивительно – ведь испытал ужас (да был ли ужас?) в Дамуре, ярость и возмущение. Как же все это теперь далеко… И наверное, несчастье, которого ты ожидаешь, тоже никакое не несчастье, а начало твоей самостоятельности, холодности, самовластной, не ведающей боли холодности, которая позволит тебе действовать и еще наблюдать, анализировать, писать. В статьях и репортажах уже не будет ни твоих сомнений, ни колебаний, которых сейчас в них так много, – каждый текст будет превосходной фальшивкой. Да ведь не веришь ты в это, не думаешь всерьез, что с тобой может случиться такая перемена. За время этой поездки в Бейрут многое утратил и ничего не приобрел… Он презирал себя сильнее, чем когда-либо в жизни, но абсолютно не желал стать другим. А что там на улицах? Никто за столом и не подумал даже голову поднять, услышав грохот обстрела, и уж тем более – прийти в отчаяние: что творится, то и творится, мы против того, чтобы это творилось. Не убивал он старика мусульманина, но где-то лежит сейчас бездыханное тело, в котором торчит его нож. Да и не его это нож, хотя отлично помнится: ремешок охватывал ногу, ножны прилегали к голени. Все объективно как погода. Безмерная, слишком услужливая приветливость тебе свойственна, ты рад всем и каждому, кому угодно, и за это ничего не ждешь для себя.
– Что ж ты даже не посмотрел на ребенка? – сказала Ариана.
– Верно. Но мне пора.
– Уже?
– Да. Извини.
– Когда опять придешь?
– Когда хочешь.
Он взял пальто, попрощался с супругами Тальхар. Физиономии у тех вытянулись, ну и ладно. Когда ты на пределе, надо быть одному. Отсутствие взаимопонимания с Арианой полное и окончательное, и уже не хочется его устранять. Вокруг фитильков свечей блестел расплавленный воск. Ариана в растерянности застыла с блюдечком каши в руках. Она не попыталась уговорить его остаться. Как много здесь тонкостей, которые мне уже недоступны, подумал он, я их не вижу, я не хочу их видеть. Я теперь сумасшедший и, как только выйду на вольный воздух, сразу буду ранен, легко, а может – насмерть, да какая разница. Я живу как человек, покончивший счеты с жизнью. Но я-то не покончил.
Ариана проводила его до дверей. Было слышно, как тихонько покряхтывает ребенок – Амне. Хотел толкнуть дверь, вместо этого схватил Ариану за плечо. Потом отпустил и медленно сошел по ступенькам, словно надеялся, что окликнет, позовет вернуться. Но он бы уже не вернулся. Каждому из них придется теперь жить со своей долей непонимания. Ну и ладно. Он почувствовал что-то вроде гордости, – потому что сокрушен, потому что допустил, что без него легко обходятся, потому что он простр уходит, уходит от последнего своего приступа любви.