— Ты видишь… Ты видишь… Зачем ты простил меня?… Ах, я не должна была возвращаться!
Ему приходится почти угадывать ее слова. Потом она умолкает. Она тоже больше не в силах говорить. Как разъяснить ему, что она чувствует себя словно в плену у добродетели, которой он требует; что она задыхается и сожалеет теперь не столько о своей вине, сколько о своем раскаянии. Профитандье выпрямился:
— Мой бедный друг, — сказал он с достоинством и строго, — боюсь, что ты слишком расстроена. Уже поздно. Пойдем-ка лучше спать.
Он помогает ей встать, провожает ее в спальню, прикасается губами к ее лбу, затем возвращается в кабинет и валится в кресло. Странная вещь: приступ печени прошел, но он чувствует себя разбитым. Он сидит, сжимая лоб руками, слишком опечаленный, чтобы плакать. Он не слышит стука, но шум открываемой двери заставляет его поднять голову: это его сын Шарль.
— Я пришел пожелать тебе доброй ночи.
Шарль подходит к нему. Он все понял. Он хочет дать почувствовать это отцу. Он хотел бы выразить ему свое участие, свою любовь, свою преданность, но кто поверит адвокату: он крайне неискусен по части выражения своих чувств или, может быть, становится неискусным как раз в те минуты, когда чувства его искренни. Он обнимает отца. Настойчивость, с которой он кладет свою голову на его плечо, прижимается к нему и в такой позе замирает на несколько мгновений, убеждает, что Шарль все понял. Он так хорошо понял, что, подняв немного голову, спрашивает — неловко, как все, что он делает, — но сердце его так измучено, что он не может удержаться от вопроса:
— А Калу?
Вопрос нелеп, потому что, насколько Бернар отличался от других детей, настолько у Калу семейные черты совершенно явственны. Профитандье треплет Шарля по плечу:
— Нет, нет, будь спокоен. Только Бернар.
Тогда Шарль произносит наставительно:
— Бог изгоняет чужака, чтобы…
Но Профитандье останавливает его: разве он нуждается в том, чтобы ему говорили так?
— Молчи.
Им больше нечего сказать друг другу. Покинем их. Скоро одиннадцать часов. Оставим госпожу Профитандье, которая сидит в своей комнате на маленьком прямом и не очень удобном стуле. Она не плачет, ни о чем не думает. Она тоже хотела бы убежать; но она не убежит. Когда она была с любовником, отцом Бернара, которого нам не для чего знать, она твердила себе: «Напрасно все это: ты всегда будешь всего-навсего порядочной женщиной». Маргарита страшилась свободы, преступления, привольной жизни; вот почему через девять дней она, раскаиваясь, вернулась к семейному очагу. Ее родители вполне обоснованно говорили ей когда-то: «Ты никогда не знаешь, чего хочешь». Покинем ее. Цецилия уже спит; Калу с отчаянием смотрит на свечу; она скоро догорит и не позволит ему дочитать увлекательную книжку, за которой он забывает об уходе Бернара. Мне было бы очень любопытно знать, что мог рассказать Антуан своей подруге-кухарке; но всего не услышишь. Приближается час, когда Бернар должен отправиться к Оливье. Не знаю хорошенько, где он ужинал сегодня, и ужинал ли вообще. Он беспрепятственно прошел мимо помещения консьержа и украдкой поднимается по лестнице…
III
Изобилие и мир рождают трупов;
мать отваги всегда суровость.
Оливье лег в постель и стал дожидаться поцелуя матери, которая каждый вечер спускалась в комнату двух младших сыновей обнять их перед сном. Он мог бы снова одеться, чтобы встретить Бернара, но все еще сомневался в его приходе и боялся разбудить младшего брата. Обыкновенно Жорж засыпает быстро и просыпается поздно; может, он не заметит ничего странного.
Услышав робкий стук в дверь, Оливье соскочил с постели, поспешно сунул ноги в ночные туфли и побежал открывать. Не было никакой надобности зажигать свет; лунный свет вполне освещал комнату. Оливье сжал Бернара в объятиях:
— Как я ждал тебя! Я все не верил, что придешь. Твои родители знают, что ты сегодня не ночуешь у себя?
Бернар смотрел прямо перед собой в темноту. Он пожал плечами:
— Ты считаешь, что я должен был спросить у них позволения, да?
Тон его был таким холодно ироническим, что Оливье тотчас почувствовал нелепость своего вопроса. Он не понял еще, что Бернар ушел «взаправду»; Оливье думает, что его друг просто не хочет ночевать дома, и не уясняет себе хорошенько мотива этой выходки. Он спрашивает, когда Бернар рассчитывает возвратиться. «Никогда!» Свет вспыхивает в сознании Оливье. Он очень озабочен показать себя на высоте положения и не дать захватить себя врасплох; все же у него вырывается восклицание: «То, что ты делаешь, грандиозно!»
Бернару нравится изумление друга; он особенно чувствителен к нотке восхищения, что проскользнула в этом восклицании; он снова пожимает плечами. Оливье взял его за руку; он очень серьезен; спрашивает с мучительным беспокойством:
— Но… почему ты ушел?
— Ах, старина, это дела семейные. Не могу тебе сказать. — И, чтобы не казаться слишком серьезным, он в шутку сбивает с ноги Оливье туфлю, они сидят теперь рядом на кровати.
— Где же ты будешь жить?
— Не знаю.
— И на что?
— Там видно будет.
— Есть у тебя деньги?
— Завтра на обед хватит.
— А потом?
— Потом нужно будет достать. Ладно, придумаю что-нибудь. Вот увидишь. Я тебе все расскажу.
Оливье в совершенном восторге от своего друга. Он знает его решительный характер, однако он все еще сомневается: когда у Бернара выйдут деньги и нужда схватит его за горло, не сделает ли он попытки вернуться? Бернар его успокаивает: он решится на все, лишь бы не возвращаться к своим. И так как он несколько раз, все с большим упоением, повторяет: «На что угодно», — тревога сжимает сердце Оливье. Он хочет еще что-то сказать, но не смеет. Наконец, опустив голову, он начинает неуверенным тоном:
— Бернар… все же ты не собираешься… — но умолкает. Бернар поднимает глаза и, хотя не видит Оливье, чувствует его смущение.
— Что? — спрашивает он. — Что ты хочешь сказать? Говори. Воровать?
Оливье качает головой. Нет, он не то хотел сказать. Вдруг он разражается рыданиями, конвульсивно сжимая Бернара в объятиях.
— Обещай мне, что ты не…
Бернар обнимает его, затем со смехом отталкивает. Он понял.
— Ах, это я тебе обещаю. Нет, сутенером не стану. — И прибавляет: — Признайся все же, что это было бы самым простым выходом. — Но Оливье успокоился; он-то знает, что эти последние слова только рисовка.
— А твой экзамен?
— Как раз он мне и мешает. Я все же не хотел бы провалиться. По-моему, я готов; главное, не быть усталым в тот день. Мне нужно покончить с этим как можно скорее. Правда, небольшой риск есть, но… я справлюсь, увидишь.
Некоторое время они молчат. Свалилась вторая туфля.
— Ты простудишься, — сказал Бернар. — Ляг и накройся.
— Нет, ты должен лечь.
— Ты шутишь! А ну, живо! — и он силою укладывает Оливье в раскрытую постель.
— А ты? Где ты будешь спать?
— Неважно. На полу. В углу. Мне надо привыкать.
— Нет, послушай. Я хочу тебе что-то сказать, но я не смогу, пока не буду чувствовать, что ты совсем рядом. Ложись ко мне. — И после того, как Бернар, мигом раздевшись, лег рядом: — Знаешь, то, о чем я говорил тебе несколько дней назад… Это случилось… Я там был.
Бернар понимает с полуслова. Он прижимает к себе своего друга, который продолжает:
— Так знай, старина, это отвратительно. Ужасно… Потом у меня было желание плевать, меня тошнило, хотелось содрать с себя кожу, убить себя.
— Ты преувеличиваешь!
— Или убить ее.
— Кто она была такая? Ты хоть был благоразумен?
— Да, да, это девчонка, которую хорошо знает Дюрмер, он и познакомил меня с нею. Как отвратительно она разговаривала! Она болтала, не умолкая. Какая дура! Не понимаю, как можно не молчать в такие моменты. Мне хотелось заткнуть ей глотку, задушить ее…