— Бедняга! Ты должен был, однако, заранее знать, что Дюрмер способен подсунуть только идиотку… Красивая хоть?
— Неужели ты думаешь, что я ее разглядывал!
— Ты идиот, купидон. Давай спать… По крайней мере, ты ее…
— Черт! Это-то мне больше всего и отвратительно: то, что я мог все же… совсем так, словно я ее желал.
— Послушай, старина, это потрясающе.
— Замолчи, пожалуйста. Если любовь такова, то я сыт ею надолго.
— Какой же ты еще младенец!
— Хотел бы видеть тебя на моем месте!
— О, ты ведь знаешь, я к этому не стремлюсь. Я сказал тебе, жду авантюры. А так, хладнокровно, меня к этому вовсе не тянет. Все равно, как если бы я…
— Как если бы что?…
— Как если бы она… Ничего. — Давай спать. — И он резко поворачивается спиною, отстраняясь немного от тела друга, чья теплота его волнует. Но через мгновение Оливье спрашивает:
— Как ты думаешь… Баррес будет избран?
— Черт… Это тебе важно?
— Плевать мне! Скажи… Послушай… — Он облокачивается на плечо Бернара, и тот оборачивается. — У моего брата есть любовница.
— У Жоржа?
Малыш притворяется спящим, но все слышит; приподняв голову с подушки, он насторожился; когда те произнесли его имя, совсем затаил дыхание.
— Какой дурак! Я говорю о Винценте. (Он старше Оливье, и он студент медицинского факультета.)
— Он сказал тебе?
— Нет. Я узнал об этом, хотя он и не подозревает. Родители ничего не знают.
— Что они сказали, если б узнали?
— Не знаю. Мама пришла бы в отчаяние. Папа потребовал бы порвать с нею или жениться.
— Черт возьми! Порядочные буржуа не понимают, что можно быть честным по-другому, чем они. Как же ты узнал?
— Вот как: с некоторых пор Винцент уходит ночью, когда родители уже в постели. Спускаясь по лестнице, он старается как можно меньше шуметь, но я узнаю его шаги на улице. На прошлой неделе — в среду, кажется, — ночь была такая душная, что я не мог спать. Я подошел к окну, чтобы легче было дышать. Вдруг услышал, что дверь внизу открылась и снова закрылась. Я высунулся из окна и узнал Винцента, когда он проходил мимо фонаря. Уже перевалило за полночь. Это было в первый раз. Я хочу сказать: в первый раз я заметил его уход. Но с тех пор как я об этом узнал, я наблюдаю — о, невольно! — и почти каждую ночь слышу, как он уходит. У него свой ключ, и родители устроили ему кабинет в комнате, где прежде помещались мы с Жоржем: там он будет принимать своих пациентов. Его комната в стороне, налево от прихожей, тогда как вся остальная квартира направо. Он может уходить и приходить, когда угодно, так что никто об этом не знает. Обыкновенно я не слышу, когда он приходит, но позавчера, в понедельник ночью, не знаю, что со мной было. Я обдумывал проект журнала Дюрмера… Не мог заснуть. До меня донеслись голоса на лестнице, я думал, это Винцент.
— Который час был? — спрашивает Бернар, не столько из желания знать, сколько для того, чтобы проявить интерес к рассказу.
— Думаю, три часа утра. Я встал и приложил ухо к двери. Винцент разговаривал с женщиной. Или, вернее, говорила она одна.
— Как же ты узнал, что это Винцент? Все жильцы проходят мимо твоей двери.
— Иногда даже они сильно мешают: чем более поздний час, тем с большим шумом поднимаются они по лестнице. Плевать им на людей, которые спят!.. Нет, это мог быть только он; я слышал, как женщина повторяла его имя. Она говорила ему… ах, мне противно передавать ее слова…
— Что говорила?
— Она говорила: «Винцент, возлюбленный мой, любовь моя, ах, не покидайте меня!»
— Она обращалась к нему на «вы»?
— Да. Не правда ли, любопытно?
— Рассказывай дальше.
— «Теперь вы не имеете права бросить меня. Что я буду делать? Куда пойду? Скажите мне что-нибудь. Ах, не молчите же!» И она снова называла его по имени и повторяла: «Возлюбленный мой, возлюбленный мой», — голосом все более и более печальным, все более и более слабеющим. Потом я услышал шум (они, должно быть, стояли на ступеньках лестницы) точно от падающего тела. Я думаю, она бросилась на колени.
— А он по-прежнему ничего не отвечал?
— Он, должно быть, взошел на последние ступеньки; я услышал, как хлопнула дверь его комнаты. Она оставалась еще долго, совсем рядом, почти у самой моей двери. Я слышал ее рыдания.
— Ты должен был открыть.
— Я не посмел. Винцент пришел бы в ярость, если бы узнал, что я в курсе его любовных дел. Кроме того, я боялся, как бы не смутить ее тем, что застал ее в слезах. Я не нашелся бы, что сказать ей.
Бернар повернулся к Оливье:
— На твоем месте я открыл бы…
— О, ты молодец! Ты всегда себе все позволяешь. Делаешь все, что взбредет в голову.
— Это упрек?
— Нет, завидую.
— Кто, по-твоему, эта женщина?
— Откуда мне знать? Покойной ночи.
— Скажи… ты уверен, что Жорж не слышал нас? — шепчет Бернар на ухо Оливье. Несколько мгновений они прислушиваются.
— Нет, спит, — отвечает Оливье вслух, — потом он все равно бы не понял. Знаешь, что он спросил третьего дня у папы?… Почему…
На этот раз Жорж не выдерживает: он привстает на постели и кричит брату:
— Дурак! Ты, значит, не понял, что я спрашивал нарочно?… Да, черт возьми, я слышал все, что вы тут болтали, но вам нечего волноваться. Про Винцента я знал уже давно. Но, пожалуйста, крошки, говорите теперь тише, я хочу спать. Или замолчите.
Оливье поворачивается лицом к стене. Бернару не спится, и он разглядывает комнату. От лунного света она кажется просторнее. Она мало знакома ему. Оливье никогда не бывает здесь днем; во время немногих приходов Бернара он принимал его в верхней комнате. Лунный свет касается теперь изголовья кровати, в которой Жорж наконец заснул; он слышал почти весь рассказ брата; ему будет сниться много снов. Над кроватью Жоржа виднеется маленькая этажерка с двумя полками, где расставлены его учебники. На столике около кровати Оливье Бернар замечает книгу большого формата; он протягивает руку, берет ее, чтобы посмотреть заглавие — «Токвиль», но, когда он хочет положить книгу обратно, она падает, и шум будит Оливье.
— Ты читаешь Токвиля?
— Дюбак мне дал.
— Нравится?
— Скучновато. Но кое-что сказано прекрасно.
— Послушай. Что ты делаешь завтра?
Завтра, в четверг, лицеисты свободны. Бернар думает, не встретиться ли ему снова с другом. Он не намерен больше возвращаться в лицей; хочет обойтись без последних уроков и самостоятельно приготовиться к экзамену.
— Завтра, — ответил Оливье, — в половине двенадцатого я иду к дьеппскому поезду на вокзал Сен-Лазар встречать дядю Эдуарда, который возвращается из Англии. В три часа у меня свидание с Дюрмером в Лувре. Остальную часть дня мне нужно заниматься.
— Дядю Эдуарда?
— Да, он мамин сводный брат. Полгода был в отъезде, и я мало знаком с ним, но я очень его люблю. Он не знает, что я собираюсь встречать его, и боюсь, я его не узнаю. Он совсем не похож на других членов моей семьи. Он очень хороший.
— Что он делает?
— Пишет. Я прочел почти все его книги, но уже давно он, ничего не выпускал.
— Романы?
— Да, что-то вроде романов.
— Почему ты мне никогда о нем не говорил?
— Потому что ты захотел бы прочесть его книги, и если бы они тебе не понравились…
— Ну?… Что дальше?
— То это было бы мне неприятно!
— Почему же ты решил, что он очень хороший?
— Право, не знаю. Я сказал тебе, что почти незнаком с ним. Это скорее предчувствие. Я чувствую, что его интересуют вещи, вовсе чуждые моим родителям, и с ним можно говорить обо всем. Однажды — незадолго перед своим отъездом — он завтракал у нас; разговаривая с отцом, он — я чувствовал — все время смотрел на меня, и это начало меня волновать; я хотел уже уйти из комнаты — дело было в столовой, где мы задержались после кофе, но он начал расспрашивать отца обо мне, что меня смутило еще больше. И вдруг папа встал и отправился за стихами, что я недавно сочинил и имел глупость ему показать.
— За твоими стихами?
— Ну да, знаешь, то самое стихотворение, которое, по-твоему, похоже на «Балкон».[1] Я знал, что цена моим стихам — грош или почти грош, и был очень недоволен, что папа вспомнил о них. Какое-то время, пока папа искал эти стихи, мне пришлось остаться в столовой наедине с дядей Эдуардом, и я почувствовал, что страшно краснею; я никак не мог придумать, что бы такое сказать: смотрел по сторонам — и на него; впрочем, он сначала принялся крутить папироску, затем — конечно, для того, чтобы дать мне возможность оправиться от смущения, — встал и начал глядеть в окно. Он насвистывал. Вдруг он сказал: «Я взволнован больше, чем ты». Но думаю, это была простая деликатность. Наконец папа вернулся; он протянул стихи дяде Эдуарду, и тот принялся читать их. Я был на таких нервах, что, начни он говорить мне комплименты, ответил бы, кажется, какою-нибудь дерзостью. Папа, конечно, ожидал комплиментов; так как дядя ничего не говорил, он спросил: «Ну как? Каково твое мнение?» Но дядя сказал ему, смеясь: «Мне неловко высказывать о нем мнение в твоем присутствии». Тогда папа вышел, тоже смеясь. Когда мы снова остались одни, дядя сказал, что находит мои стихи очень плохими; однако этот отзыв доставил мне удовольствие; и еще больше мне понравилось, что он вдруг ткнул пальцем в два стиха — два единственных стиха, что нравились мне во всем стихотворении; он посмотрел на меня, улыбаясь, и сказал: «Вот это хорошо». Ну разве он не славный парень? И если бы ты знал, каким тоном сказал он это! Я бы расцеловал его. Затем он заметил, что ошибка моя заключается в том, что я исхожу из мысли и не позволяю себе довериться словам. Сначала я не понял его хорошенько; теперь же, мне кажется, для меня ясно, что он хотел сказать, — и он прав. Я тебе объясню это в другой раз.