Теперь бухарские, ферганские проповедники с их «враждебным» неприятием всего того, что «не есть мусульманское», замелькали и на киргизских кочевьях. И это не могло не тревожить Пояркова, уж он-то знал, какие семена посеют эти миссионеры от Магомета. Раз за разом врач Поярков обращает внимание читающей публики на отрицательные последствия подобной пропаганды, предлагая предпринять самые незамедлительные и действенные меры. Такие меры он видел в повсеместном развитии народного образования, предлагая «не откладывая далеко, в самых глухих местах завести русско-киргизские школы, обставить их по возможности хорошими пособиями и послать туда русских учителей, обеспечив последних вполне содержанием, чтобы в эти школы могли пойти лучшие силы».
Его отношение к религии с особой силой сказалось в раздумьях о буддизме. А ведь буддизм привлекал к себе именно филантропической стороной — проповедью милосердия, любви и сострадания к ближнему, защиты и покровительства угнетенных, отречения от мирских благ, воздержанности, нравственного совершенствования. Это учение не могло не встретить отклика в душах обитателей Средней Азии, уставших от войн и насилия, жестокости и коварства. Оно явилось «мирным, но сильным протестом против всего строя и склада тогдашней жизни…».
Но вот появились в своих желтых одеяниях ламы, которые морочили «…темный люд и жили праздно за их счет». Появились монастыри, обиравшие для своих бездельников окрестное население и потому особенно заинтересованные в его оседлости. Появились последователи буддизма с их весьма удобной для бонз отрешенностью от земной суеты, с подавленной энергией, запертой на ключ, с желаниями, обращенными к химерам, и волей, искусно трансформированной в безволие. Буддист «молится ничему и никому, но постоянно молится… От такой молитвы веет холодом и безжизненностью».
Прошли века. В пыль рассыпались стены монастырей, бесследно истлели на высоких холмах паломничьи шесты, на которых развешивались куски тканей с текстами священных молитв. И лишь в сумеречных, диких ущельях Тянь-Шаня, у стеклянно пузырящихся родниковых омутов, у вскипающих белой пеной горных потоков все еще смотрят на вас со скал и валунов лики буддийских божеств, высеченные здесь, чтобы «молитвы скорее доходили до того, кто есть Никто». «Выражение всех виденных мною богов одинаково: все они своим видом напоминают мне смеющихся мертвецов, как бы с торжествующим злорадством говорящих, что, несмотря на все успехи ума и человеческого гения, все это есть ничто, и полное счастье и удовлетворение своим желаниям и забвение всех перенесенных несчастий и испытанных бедствий каждый найдет только тогда, когда будет стремиться к Нирване…».
«Неужели они правы?» — восклицает Поярков.
Духа не угашайте!
В последнее время тяжело работалось. Отвлекала служба, всяческие служебные неприятности, как песок сквозь пальцы уходило здоровье. В конце 1909 года он получает программу и извещение о предстоящем в Москве съезде естествоиспытателей и даже намеревается «двинуть» туда кое-какие труды, но почувствовал: «ушло время». «А сейчас моя речь о детях, забота о них», — пишет он Анучину, президенту общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, с которым состоял в давней переписке. Письмо полно горечи, неудовлетворенности собой. Он очень рад получить весточку от глубокоуважаемого профессора Дмитрия Николаевича, на которую он никак не рассчитывал, «так как я не оправдал ваших ожиданий. Я дал вам слишком мало, т. е. почти ничего. Правда, материал по антропологии есть у меня, и его, быть может, и порядочно, но надобно обрабатывать…» А теперь «ушло время», и программу съезда он переслал старшему сыну в Бордо, пусть уж теперь он пошлет на съезд какую-нибудь свою работу. Он вспоминает гетмана Зализняка из шевченковских «Гайдамаков», его слова: «что сам не повершу, то сынови передам». «Так и я», — говорит Поярков.
В Эраста он верил. И судя по отзывам французской знаменитости, профессора Пэрэза, у которого Эраст учился, надежды Федора Владимировича не были беспочвенны. Теперь Эраст кончил диссертацию по метаморфозу насекомых, защищать ее был намерен в Сорбонне. Значит, необходим переезд в Париж. А это расходы. Расходы предстоят и в связи с печатанием работы, с защитой, а кроме того нужно представить 150 оттисков — опять деньги, и немалые, а их-то у Эраста как раз и нет. Эраст хотел обратиться за помощью в русское посольство, но это, видимо, было бесполезно. Можно было напечатать работу в научном журнале, например, в немецком, но Федору Владимировичу «не хотелось бы, чтобы сын шел «в немцы» и у них печатал свою работу ради того только, что немцы дают больше оттисков. «Не все же ходить за море к варягам, довольно уже ходили!» Отсюда просьба к Анучину. Нельзя ли напечатать работу сына в Москве? Можно ли рассчитывать на содействие профессора Дмитрия Николаевича в Этом жизненно важном для сына деле? Он просит Анучина взять Эраста под свое покровительство, «насколько, конечно, он того будет заслуживать по своим трудам и заботам…» «Дорого и ценно моему сыну будет Ваше внимание, и в этом Вы не откажете ему, как и мне не отказывали, хотя я и не оправдал вашего доверия», — писал Поярков, не удержавшись, чтобы не попрекнуть себя и здесь.