Пластыри меняли раз в неделю, этим занимался Лесоруб. Слава богу, это всегда делал он. Он и сказал мне, что это делает раз в неделю. Я не считала дни и недели, только секунды и минуты медленно капали сквозь мои мысли… Каждый раз, когда он приходил менять их, он дважды осторожно дергал за цепь, чтобы я поняла, кто это. Я всегда так надеялась узнать от него о новостях, событиях, получить газетную статью, хоть что-нибудь. Что ж, я получила то, о чем мечтала. Клянусь, я больше ни о чем не попрошу Бога до конца жизни. В то утро я поняла: что-то не так. Я все еще сидела у входа в палатку, держа поднос с завтраком — в тот день только хлеб и вода, но это не имело значения. Надвигался дождь, во влажном воздухе усилились сладкие запахи свежей травы и весенних цветов. Ссоры между моими стражами часто случались и прежде, хотя я никогда не могла расслышать или понять достаточно, чтобы разобраться в их причинах. Возможно, из-за смен, еды, от скуки или волнения по поводу того, как долго все это продлится. В конце концов, они тоже не меньше меня хотели поскорее вернуться к привычной жизни.
Я не понимала, о чем они спорят, но, как маленький ребенок, немедленно ощутила напряжение, ссору «взрослых», которые раньше часто заканчивались для меня необоснованным наказанием. Я сидела с подносом, а раздраженные голоса проникали сквозь волны моего подводного мира, я насторожилась, стараясь не поворачиваться и не поднимать голову, потому что пот ослабил пластырь вокруг носа и они могли подумать, что я пытаюсь посмотреть на них. Прежде я чувствовала в них такую нервозность только перед воскресеньями, когда вокруг было много охотников и ружейной пальбы и риск быть обнаруженными сильно возрастал. Из-за затычек в ушах выстрелы доходили до меня как очень отдаленные па-ф-ф, но для них они звучали громко, ясно и близко — конечно, они нервничали.
Это было не воскресенье. Это был день смены пластырей, а их никогда не меняли в воскресенье, только в один из дней, когда запрещена охота. Значит, что-то было не так. И Лесоруб был груб со мной, вырвал у меня из рук поднос и, приблизив лицо, злым шепотом приказал забираться внутрь и сидеть тихо.
Я заползла в палатку и втянула цепь.
— Вы собираетесь поменять пластыри? — спросила я у него.
Он не ответил, и я услышала шелест молнии, застегнутой быстрым, резким движением.
Пытаясь подольститься к нему, моему единственному союзнику, я сказала:
— Может быть, их лучше поменять? Они ослабли вокруг носа. Клянусь, я к ним не прикасалась, это просто от пота. Я и голову не поднимала, и не подсматривала…
— Заткнись!
— Пожалуйста, не сердитесь. Вы ведь велели мне самой говорить вам, если они…
— Заткнись ты! — Он начал сам отдирать пластыри, вместо того чтобы позволить мне самой сделать это медленно, чтобы не пораниться. Он выдрал с корнем несколько волосков у виска, и я вскрикнула. Я почувствовала, что его рука поднялась, словно он хотел ударить меня, и сжалась. Пластыри были сорваны, и он бросил на спальный мешок газету. Сердце мое забилось, когда я увидела Катерину. Катерину в темных очках. Она никогда не носила темные очки, она их ненавидела, и я представляла ее прекрасные карие глаза, по-детски широко открытые, сейчас залитые слезами. И Лео. Лео в своем старом лыжном джемпере, повернувшись, смотрел на меня через плечо так же, как в прошлый раз. Только теперь я должна контролировать свои эмоции и прочесть о том, что случилось. Лесоруб не оставит меня надолго без повязки. Я начала читать. Остановилась. Начала снова, не в силах понять. Я спотыкалась, запиналась о слова, которые плясали по странице так, что мне не удавалось уловить смысл.
— Ну что, поняла? — выкрикнул Лесоруб прямо мне в лицо. — Они не хотят, чтобы ты возвращалась, — твои драгоценные детки, образованные, богатые ублюдки. Слышишь! Они решили сохранить денежки, а тебя побоку! Что ж, все равно бы это случилось с тобой рано или поздно, так что какая разница, когда это произойдет? А все из-за того, что те говнюки взяли тебя вместо твоей жадной стервы дочери. Ведь ты бы заплатила, правда? Матери всегда платят. Разве можно брать женщину вроде тебя — женщину без мужа, который захочет ее вернуть? Муж, даже если бы предпочел жене деньги и любовницу, постыдился бы сделать это так откровенно! — Он швырнул в меня газетой. — Вот кого ты растила все эти годы! Как там говорят флорентийцы: «Беда с детьми состоит в том, что никогда не знаешь, что за люди живут рядом». Что ж, теперь ты знаешь. Тебе желают смерти твои собственные дети!
Я сидела, уставившись в газету, и чувствовала, как холодеет в животе, и этот холод постепенно поднимается вверх. Когда он достиг головы, я потеряла сознание, и только боль от того, что я ударилась о пол ухом, заткнутым твердой затычкой, привела меня в чувство. Я успела вовремя схватить судно, и меня вывернуло непереваренным хлебом и водой. Кислый запах рвоты смешался с запахом чистящего средства, вызывая новые и новые спазмы уже пустого желудка. Лесоруб взял судно, выставил его наружу и тут же закрыл палатку снова, оставив запах внутри. Он придвинулся ближе и протянул прокладки для глаз со словами:
— Для тебя все кончено. Босс принял решение. Осталось всего несколько дней до предельного срока, а они так и не связались с нами. Если они не заплатят или попробуют нас надуть, предложив сумму меньше, чем мы требовали, тебя придется убить. — Пока он говорил, его злость, кажется, уменьшилась, пальцы мягко лепили новые полосы пластыря вокруг моего носа. Затем он прошептал: — Дай руку.
— Зачем? Зачем? — Эта жестокость была такой бессмысленной и чрезмерной, что я решилась протестовать. — Вы никогда не сковывали мне руки днем. Зачем? Пожалуйста, не надо! Мне больно!
— Это для твоего же блага. Я оставлю палатку открытой, чтобы вонь выветрилась.
— Но я обещаю не двигаться. Я лягу в спальный мешок. Пожалуйста…
— Руку давай!
— Ну хоть не стягивайте так туго. Это ни к чему.
Он попробовал передвинуть на одно звено, но снова затянул туго:
— Так будет слишком слабо. Если эти заметят, затянут еще сильнее, чем я сейчас.
Щелкнул замок, и я услышала, как он выполз наружу, оставив палатку открытой.
Я продолжала сидеть там, где он меня оставил, неподвижно, едва дыша, как будто так я могла приостановить движение жизни, защититься от волны отчаяния, грозившей мне. Легчайшее движение могло привести к катастрофе. До тех пор пока я сидела тихо, ничего не слыша и не видя, я была в безопасности. Любое шевеление, любое прикосновение могли возобновить течение жизни и раздавить меня. Но скоро я замерзла и вынуждена была искать тепла в спальном мешке. У меня не было выбора, пришлось вернуться к реальности. Я лежала в обычной для сна позе, подложив под шею рулон бумаги. И тут отчаяние затопило, уничтожило меня, горестная мольба терзала мозг и прорывалась наружу равномерными стонами.
— Катерина! Сделай так, чтобы это была неправда. Я стараюсь быть сильной. Я хочу жить, и я смогу, но только если ты останешься со мной. Не бросай меня. Не… И Лео, величайшая радость моей жизни, я сражалась с твоим отцом и всей его семьей, они хотели, чтобы я сделала аборт, ведь Брунамонти не может жениться на иностранке. Но я никогда не рассказывала тебе об этом, потому что ты мог сказать, как всегда говорил, когда был маленьким и несмышленым: «Я не просил меня рождать». Но ты просил. Я слышала тебя. Услышь и ты меня, Лео! Помоги мне, пожалуйста. Не оставляй меня одну в темноте… Патрик, где ты? Что случилось?
Никто мне не поможет.
Нет, я не произнесла этих слов даже мысленно, но я была раздавлена, уничтожена. Эти слова выходили из меня судорожными вздохами, как из больного животного. Не знаю, сколько это продолжалось, потому что я рыдала без слез даже во сне. Кто-то — думаю, Лис — открывал палатку и будил меня ударами, потому что я производила слишком много шума. Наверное, это продолжалось до утра, я не помню, чтобы в тот день меня еще кормили. Следующее, что я помню, — это опять завтрак. Ночью прошел дождь, и я почувствовала сырую землю и траву, когда ставила поднос. Солнечный свет коснулся лба, я услышала птичье пение. Я вдруг ощутила внутри какое-то умиротворение. Решение принято. Я умру, а значит — можно сложить меч. Моя битва окончена, больше не о чем волноваться. Можно полностью сосредоточиться на существовании. Ничто не имеет значения, кроме маленького кусочка хлеба, размягчающегося во рту, солнечного тепла, пения птиц. Я сожалела только о том, что прежде не умела так жить, по достоинству оценивая все, что и есть жизнь, все ее горести и проблемы. Это было не сражение, которое необходимо выиграть, а удивительное состояние, которым нужно было насладиться до конца.