Так прошло трое суток, в течение которых Джесси иногда была нормально оживлена, после чего слабость неизменно усиливалась; наконец, утром четвертого дня она посоветовалась с Евой – не пора ли известить Моргиану?
– Как хочешь, – сказала Ева. – Разумеется извести, если находишь необходимым.
– Да, я напишу ей, – сказала Джесси, подумав. – Я нахожу это необходимым. До сих пор у меня была надежда, что я чего-то объелась и все кончится само собой, а вот – мне хуже, и доктор Сурдрег больше не улыбается, с сомнением выслушивая меня. Если я расхворалась серьезно, Моргиана обидится, что ей не дали знать.
Джесси лежала в угловой нижней комнате с малиновыми обоями. Отсюда через очень большие окна она могла смотреть в сад. У ее кровати был стол, на котором, среди цветов, книг, лекарств и письменных принадлежностей, только она могла найти, что ей нужно.
Написав записку, Джесси отправила ее со своим шофером в «Зеленую флейту», извещая сестру, что захворала, но просит не беспокоиться.
После этого Джесси почувствовала усталость и откинулась на подушки, закрыв глаза. Когда она снова открыла их, ее лицо было так серьезно, так полно недоумения и досады, что Ева спросила, не чувствует ли она болей.
– Нет, Ева, болей у меня нет, – вздохнула Джесси, – но, откровенно сказать, мне, правда, нехорошо. Этого не расскажешь. Теперь легче. Во мне какое-то неназываемое мучение и тревога.
– Скажи, хочешь ли ты чего-нибудь?
– Ничего я не хочу. Все – все равно. Жизнь пахнет резиной. Она приняла хину и запила ее горький вкус глотком холодного кофе.
– Будь добра, – сказала Джесси, подбирая колени и устраиваясь на подушках выше, причем рукава ее капота опустились, выказывая уже заметную худобу рук, – будь добра, дай мне какие-нибудь журналы.
– Если хочешь, я буду тебе читать. Ева взяла с канапе пачку номеров иллюстрированного «Дом и жизнь», переложив их на край стола около Джесси.
– Я хочу рассматривать картинки, – сказала Джесси, – это не обременительно голове.
– Неужели ты можешь?
– Да. Я могу. Я люблю перелистывать.
Она занялась рассматриванием иллюстраций, а Ева поднялась уходить, потому что условилась со своим отцом съездить на выставку новых изобретений. Когда она прощалась, вошла сиделка и сообщила, что по телефону спрашивает Детрей: может ли он заехать.
– Ах, Детрей, – сказала Ева, – я скажу ему сама, что ты велишь, Джесси?
– Тогда скажи, пожалуйста, что я его жду к вечеру, когда будет не так жарко; вечером мне немного легче.
– Отлично. Конечно, его визит будет не долог, так что ты не устанешь.
– Почему ты так жестока к этому человеку?
– Инородное тело, Джесси. Всякий офицер напоминает мне точку, поставленную самодовольной рукой.
– А ты напоминаешь мне запятую, со своими…
– Мерси. Но шляпу может найти любой прохожий.
– … со своими глупостями, – договорила Джесси. – А также помни, что доктор запретил меня волновать.
– С этого бы ты и начала.
Ева повернулась идти, но Джесси поманила ее к себе и, быстро обняв, поцеловала в нос.
– Не сердись, Ева. Я виновата.
– На тебя, конечно, трудно сердиться; однако он ждет. Прощай и лежи спокойно. Я приеду не раньше трех; между тремя и четырьмя. Затем Ева прошла к телефону и сказала:
– Здравствуйте, Детрей. Что хорошего? У телефона Ева Страттон. Детрей очнулся от размышлений и ответил, что ничего нет ни хорошего, ни плохого, а затем осведомился о состоянии здоровья Джермены Тренган.
– С Джесси странное, и ей довольно плохо. Вы можете заехать; ей передано, и она будет рада вас видеть. От четырех до пяти; но я предупреждаю, что ей нельзя утомляться и есть конфеты.
– Я буду послушен. – Детрей кратко объяснил, что узнал о болезни девушки от Готорна, отца Евы, и прибавил: – Я заходил к вам час назад. Что же с вашей подругой?
– С Джесси? Я думаю, на днях выяснится. Пожалуй, не заразительное.
Детрей попрощался и отошел. Весьма довольная сухим тоном разговора, которым наказала Детрея за вспышку Джесси, Ева села в трамвай и отправилась на выставку, где ее ожидал Готорн. По специальному предрассудку, Ева редко пользовалась своими лошадьми и автомобилем.
Между тем, узнав, что девушка, пленившая его, заболела, Детрей вышел из кафе с беспокойством, сразу усилившим его внимание к Джесси, о которой он думал все эти дни то с беззаботным удовольствием, то с рассеянностью, помогавшей воображению видеть ее везде, где она не могла быть. Теперь она не выходила из его мыслей, причиняя ему ту, всем знакомую боль, с которой никто не согласится расстаться и которая, иногда без всякого основания, обещает так много, что к ней прислушиваются, как к оракулу. Было еще только одиннадцать часов. Чтобы убить время, Детрей завел свою лошадь в манеж, а сам отправился играть на биллиарде в одну биллиардную, где довольно часто бывал.