— Можете считать её таковой всегда!
— Но она совершила непростительный проступок, Монсеньор!
— Непростительный? В самом деле?
— Обесчестила наш монастырь!
— Так это её крик я только что слышал?
— Она заперлась в своей комнате и угрожает нам через дверь, мы ожидаем плотника, чтобы снять её с петель! Ах, монсеньор, никогда в жизни я не переживала ничего подобного, — добавила несчастная, заламывая руки.
— Никаких плотников, мадам, — герцог ускорил шаг, — я с ней поговорю! — Но тут же остановился. — Только не говорите мне, что она оскорбила имя Господне!
— Она согрешила против морали! — огорченно выкрикнула настоятельница.
— "Фи! Только-то и всего, — подумал герцог. Против морали! С такой грудью — надо было думать!"
— И как именно?
Теперь от нетерпения узнать, но услышать из собственных жанниных уст, он оставил достопочтенную настоятельницу, где стояла, вихрем взлетев по лестнице. Конечно жаль, что аморальный поступок совершен без него, но все равно, то, что случилось — к лучшему! С первого дня, как он её увидел, думал, что этот розовой ангелочек, цветок невинности с васильковыми глазами на самом деле та ещё штучка! Поскольку же у герцога не было ни права, ни оснований, ни возможности в этом убедиться, ему пришлось смириться и противостоять соблазну, как честному человеку, что теперь напрочь теряло смысл, хотя пока он и имел ввиду только услышать, как можно согрешить в пятнадцать лет, ожидая от рассказа немало пикантных подробностей.
***Быть герцогом, тем более герцогом Орлеанским — значит быть ровней всем государям на свете.
Достаточно было герцогу назвать свое имя, как двери комнаты мадемуазель Жанны Беко тут же распахнулись. Мать-настоятельница, которая рванулась было вперед, повинуясь повелительному жесту герцога осталась на месте, по-прежнему ломая руки, теперь опасаясь, что "бунтовщица" оскорбит своими речами герцога, чье честолюбие отлично знала.
Но герцог за собой закрыл двери. Его общественное положение требовало определенного респекта, и Луи так и собирался действовать — по крайней мере в начале. Тем более что знал, — мать-настоятельница тут же прилипнет ухом к дверям.
Представьте теперь мужчину, который готов очутиться лицом к лицу с взбешенной женщиной, с нервами, натянутыми как тетива, сжимающей кулачки и багровой от ярости — и который видит девушку, которая совсем напротив, встречает его самой очаровательной улыбкой (хотя и крайне печальной) и с донельзя несчастным видом вновь прилегла на свое скромное ложе, свернувшись там в клубочек, словно против неё ополчился весь мир и теперь она ждет хоть капельки симпатии, хотя уже и не надеется, — вот о чем говорили её синие, чуть орошенные влагой глаза. И, кроме того, мужчина этот никогда не видел Жанну Беко иначе как в роли Эсфири, одетую в длинный белый балахон, в одухотворенной позе. Но как выглядит её одежда теперь? Она в монашеском платье. Волосы убраны под повязку из грубого полотна, на голове черный чепец, на теле — простая туника из белого полотна без всяких украшений. А на божественных ножках — монсеньор, который ножки обожает, уже давно приметил дивную форму её пальчиков — на этих божественных ножках — простые туфли желтой кожи! Все это выглядело так строго, грустно, сурово и бедно что черт знает каким дьявольским образом (нет, монсеньор уверен, без дьявола здесь не обошлось) делает мадемуазель Беко в глазах монсеньора ещё привлекательнее. И что-то глубоко в его душе приводит к тому, что внешность и одежда вздымают донельзя его интерес к этим миниатюрным ножкам. А все вместе взятое — к тому, что все последующее уже не протекало в подобающей моменту форме. Герцог сел на единственный стул, придвинув его к постели, и если достопочтенная настоятельница, которая действительно прилипла ухом к двери, ничего не слышала, то потому, что и в самом деле никто ничего не говорил. Герцог смотрел на Жанну, Жанна — на герцога. К тому же настоятельница ничего и не видела, поскольку монсеньор закрыл замочную скважину, повесив на ручку двери свою треуголку. Герцог, не нарушая молчания, дождался, пока из коридора не донеслись удалявшиеся шаги утратившей терпение матери-настоятельницы.
— Ну-те, милочка моя, — тихонько сказал герцог, — мне кажется, эти глазки взирают на меня довольно беззастенчиво. Но я-то здесь затем, чтобы как следует вас отшлепать!
Маленькая красотка при первых его словах прикрыла веки с такой покорностью, которая была вершиной кокетства.
— Нет-нет, откройте глазки, — сказал он, — я вовсе не хочу, чтобы вы скрывали свои мысли!
— Как вам будет удобно, монсеньор, — и малышка Жанна добавила с двусмысленной усмешкой: — Только желаете вы, чтоб я была послушна или откровенна?