Толя меж тем что-то ворчливо бормотал и все приближался…
То, что это не Толя, Феофан разглядел слишком поздно и удрать не успел. Это был Беспалый, который тянул к берегу от корги стокилограммовую шкуру вместе с якорем. Шкура и якорь здорово упирались, цепляясь за камни, и медведь крепко ворчал, был недоволен. Удирать было поздно. Беспалый вышел прямо к нему, нос к носу…
— Васька, — крикнул Феофан, сильно струхнув, — брось шкуру!
Они разбежались в разные стороны.
Все равно не отвяжется! Феофану, чтобы избавиться от всяких неожиданных выходок, которые наверняка предполагались авантюрным характером Беспалого, пришлось воспользоваться старым приемом: он стал его подкармливать. В кустах в одно место стал бросать ропаки, объедки, кости, и медведь перестал одолевать, нахальничать. Иногда по ночам, выйдя на крыльцо, Феофан слышал в кустах хруст костей и говорил в темноту:
— Нахал же ты, Васька, честное слово. Доберусь же я до тебя.
Этот разговор слышал Валет, лежащий под кроватью, и лаял на медведя сварливо и устало. Валет понимал, что толку от его лая нет никакого…
Так они жили до сентября, и жизнь эта стала привычной. А в сентябре Феофан однажды увидел на песке рядом со следами Беспалого другой медвежий след, более мелкий и тонкий — след медведицы. И услышал темной и теплой ночью в лесу восторженный медвежий рев. Так ревут влюбленные медведи. И больше никогда в жизни не видел он ни самого Беспалого, ни его следов. Увела его любовь в другие лесные дали.
И стало немного грустно. Будто от жизни оторвалась какая-то дорогая и важная частица, упала на дорогу и потерялась, и на том месте, где она оторвалась, образовалась прохлада и пустота.
Четыре дня белых ночей
1
Однажды Феофан был в Архангельске, и когда возвращался, то не полетел на «кукурузнике», как обычно, а сел на теплоход. Просто не достал билетов. Дело было в конце мая — это предлетнее время, горячее, билетов на самолет всем не хватило.
Феофан ездил в город к сестре, Татьяне, на день рождения. Поездки эти к сестре начались давно, как только Татьяна вышла в городе замуж, обзавелась своим жильем, перестала прыгать по общежитиям, день рождения у нее удобный — в конце мая, как раз в небольшое межсезонье: весенние работы закончились, летние не начались. А уж в первых числах июня Феофану надо было «садиться» на тоню Говейку — начиналась путина на селедку. Там бывало не до поездок на именины.
В общем, с самолетом он на этот раз «пролетел», не повезло. Но и на теплоходе тоже ведь нормально: вечером, в пять часов, сел, утром, тоже в пять, уже дома. Да еще море посмотришь, пока плывешь, берега, официанточки там глазками хлопают, то-се, жмуры-тужуры, романтика… Нормально, чего там.
Если честно, Феофан больше любил на теплоходе еще с детства. Выйдешь на вторую палубу, обычно пустую ночью, и смотришь на берег, который далеко-далеко и все тянется, пластается там, вдали, неровной, вроде бы однообразной, но почему-то ненадоедающей лентой. И висит над ним блекло-красная, не заходящая за горизонт заря.
Все повторилось и в этот раз: и нитка берега, и белая ночь с ее длинными думами, и заря. Все было как надо. Но в самом конце получилась накладка: корабль в деревне не пристал. С моря, с голомени, задул восточный ветер, накатил на берег волну, моторки да карбасы выйти в море не смогли. Феофан и человек шесть односельчан, приехавших вместе с ним, постояли на палубе, хмуро поразглядывали пустое море, по которому не подплывали с берега карбасы, а только толкались друг о дружку шустрые весенние волны, потом разбрелись по своим каютам. Теплоход сердито и протяжно погудел, сипловато взревел изношенным дизелем и почапал дальше. По старым его бортам часто-часто забухали, заколотились встречные, накопившие силы волны.
К вечеру теплоход был в Соловках, конечной точке плавания. С протяжным, трехразовым гудком, возвещающим о своем прибытии, он плавно вошел в длинную широкую бухту, в дальнем конце которой узкой полоской темнел деревянный причал. Все пассажиры-неудачники, даже деревенские бабы, не попавшие в свои дома и из-за этого всю дорогу чехвостившие окаянную непогодь-морянку, даже они примолкли сейчас и, сгрудившись по бортам, молча глазели вокруг. Глазеть было на что.
Море, только что бушевавшее, вымотавшее за день души и без того расстроенных пассажиров, резко, как-то внезапно утихомирилось, заласкалось, залоснилось, стало безропотным. Из-за скалистого угора, преградившего путь волнам, высвистывал и гудел где-то над головами, в вышине, ветер, а в бухте кто-то разлил масло, такой кроткой была вода.