- Отчего же, - говорю, - не купили? За чем дело стало?
- Да мы никакой подмосковной и не видали, - отвечает она. - Дмитрий Никитич, приехав, нанял огромную квартиру, познакомил меня с очень многими, стал давать вечера, заставлял меня беспрестанно ездить в театр, в собрания, а папеньке написал, что все куплено, и старик до сих пор воображает, что у нас семьдесят душ под Москвой и завод. Теперь, как я начну писать к папеньке, так он и умоляет, чтоб я не проговорилась как-нибудь, - такой смешной!
- Не смешной он, - говорю, - сударыня, а досадный, губит себя и свое семейство. Блажь какая-то у него все еще в голове.
- Именно, - говорит, - дяденька; о себе я не забочусь; что бы там доктор ни говорил, а я очень хорошо знаю, что мне недолго жить.
- К чему же, - говорю, - моя милая Елена Петровна, такие мрачные мысли иметь? В ваши лета о смерти и думать еще не следует.
- Нет, - говорит, - дяденька, у меня есть верное предчувствие...
И сама заплакала. Потом вдруг, помолчав немного, берет меня за руку; слезы градом.
- Дяденька, - говорит, - если я умру, не оставьте моих сирот и будьте им второй отец! Папенька далеко. Митя прекрасный, умный и благородный человек. Но он мало о детях будет думать.
- Полноте, - говорю, - сударыня, что это за глупые фантазии!
Ну, и знаете, утешаю ее, как умею, однако она весь вечер почти проплакала и после этого разговора еще более с нами сблизилась, почти каждый день видалися: то она у нас, либо мы у нее. От Дмитрия Никитича - проходит месяц, проходит другой, проходит третий - ни строчки; в доме, заметьте, не оставил ни копейки. Она мне говорит об этом.
- Что мне, - говорит, - дяденька, делать?
- Делать, - говорю, - то, что возьмите у меня пятьдесят целковых.
Дал ей; а дальше не знаем, как и жить будем, хотя продавать экипажи; однако вдруг, совершенно неожиданно, присылают сказать, что Дмитрий Никитич приехал и желает меня видеть. Еду. Нахожу его в семье своей между супругой, детьми и матушкой, с очень довольным лицом, в щегольском этаком халате китайской, что ли, материи? Бархатом весь отделанный, точно как вот, знаете, на модных картинках видал. Обнялись мы с ним, поцеловались. Ну, сначала то и се: "Когда выехал? Когда приехал?" Маменьке, конечно, при сем удобном случае нельзя не похвалить сынка.
- Уж именно, - говорит, - Митенька жизни не щадит для своего семейства. После всех петербургских хлопот скакал день и ночь, чтобы поскорее с нами увидеться.
"Что и говорить, думаю, про твоего Митеньку!" А сам, знаете, осматриваю комнату и вижу, что наставлены ящики, чемоданы, пред детьми целый стол игрушек - дорогие, должно быть: колясочки этакие, куклы на пружинах; играют они, но, так как старшему-то было года четыре с небольшим, успели одному гусару уж и голову отвернуть.
- Это, - я говорю, - видно, подарочки детям, Дмитрий Никитич?
- Да, - говорит, - нельзя не потешить. Впрочем, - говорит, позвольте...
Встал, знаете, и подал мне какой-то ящик.
- Не угодно ли, - говорит, - взглянуть?
Открываю, вижу бритвенный прибор: двенадцать английских бритв, серебряная мыльница, бритвенница, ящик черного дерева, серебром кругом выложен.
- Как вам, дядюшка, это нравится?
- Хорош, - говорю.
- Очень, - говорит, - хорош, из английского магазина. А так как, к удовольствию моему, он вам приглянулся, а потому не угодно ли принять его в подарок?
- Что это, - говорю, - Дмитрий Никитич, как не совестно тебе? Да ты, говорю, - и меня-то конфузишь. Это вещь сторублевая; а мне тебя таким подарком отдарить, пожалуй, и сил не хватит.
- Ну, - говорит, - дядюшка, этого нельзя сказать: я вам столько обязан, что мне долго еще не отдариться. Вот вы, говорит, и в теперешнее отсутствие мое обязали мою жену. Поверьте, говорит, все это чувствую и умею ценить.
Убедил меня таким манером: принял я.
- Когда уж о подарках речь зашла, - продолжал он, - так, - говорит, обращаясь к супруге своей, - похвастайся и ты, друг мой, и покажи, какие тебе привез.
Она взглянула на меня и потупилась, однако велела горничной подать. Приносят: первое - шляпка; я таких, ей-богу, и не видывал ни прежде, ни после: точно воздушная, а цветы, совершенно как живые, так бы и понюхал; тут бурнус, очень какой-то нарядный; кусков пять или шесть материй разных на платье. Осматриваю я все это.
- Хорошо, - говорю, - очень хорошо.
- А вот, - говорит, - кой-что и для дома, дядюшка: вот, - говорит, очень любопытные вещи.
И сам своими руками раскрывает один из ящиков. Я сначала и не понял, что такое: какие-то тарелочки, вазочки, умывальник.
- Это, - говорит, - дядюшка, нынче изобрели; из бумаги все делают. А вот, говорит, тоже новое изобретение.
И опять открыл другой уж ящик.
- Это, - говорит, - тисненая жесть, а потом бронзированная, для драпировки великолепная, не отличишь от золота, и если бы вы знали, как все это дешево - просто даром.
- Неимоверно дешево, - поддакивает ему маменька и потом продолжает: - А что же ты, - говорит, - Митенька, подарок мне не хочешь показать!
- Покажите, - говорит, - маменька.
Старуха сама, знаете, пошла и с торжеством приносит бархатную мантилью и шелковый капот, совсем сшитый. Я все, конечно, хвалю.
- Да, дяденька, вы вот все хвалите, а жене все не нравится, - замечает он.
- Почему же ты думаешь, - говорит та, - что не нравится? Я говорю только, что лишнее; у меня и без того много платьев.
- Мало ли, много ли, а все-таки вы должны меня поцеловать, - возражает он и берет ее, знаете, за руку и целует.
- Это все хорошо, - говорю, - Дмитрий Никитич; только ты вот покупок-то накупил, а в опекунский совет, чай, не наведался. Именье твое, - говорю, описано, и все уж бумаги отосланы.
- Наведывался, - говорит, - дядюшка, только заплатить не успел. Небольшая сумма - восемьсот девять рублей серебром, с первою же почтой вышлю отсюда.
- То-то, - говорю, - не забудь как-нибудь.
А между тем этим своим приездом он опять защекотал мое любопытство. Смертельно хочется узнать, в каких он обстоятельствах.
- Ты, Дмитрий Никитич, процесс-то, видно, выиграл? - говорю я ему, оставшись с ним вдвоем.
- И нет и да, дядюшка; двинул по крайней мере и сдал одному господину хлопотать, - отвечает он мне и как-то замял этот разговор.
Но на эти же почти самые слова входит человек и просит у него на что-то денег. Он вынимает бумажник, развертывает. Смотрю, полнехонек набит.
- Ого, сколько у тебя государственных-то! - невольно, знаете, воскликнул я.
- Да, - говорит, - деньжонки есть.
И с этими словами начинает выкидывать ассигнации, серии, банковые билеты; тысяч на десять серебром выкинул.
- Откуда, - говорю, - любезный, столько приобрел?
- По разным сделкам, - отвечает, - получил. У нас всегда, - говорит, будут деньги, потому что мы знаем, где они водятся, да и дома их не держим долго взаперти, не так, как вот наш почтенный дядюшка (это значит я), который, говорят, накопил кубышку и закопал ее в землю; а мы сейчас всё в ход пускаем: вот эти тоже не засидятся долго дома, только теперь надобно обдумать, как бы с ними поумней и повыгодней распорядиться.
- Да, - говорю, - надобно уж рассчитать как-нибудь получше. От обедов да от вечеров, ты хоть и рассчитываешь на них, а вряд ли получишь какие-нибудь барыши, кроме убытка?
- Нет уж, - говорит, - дядюшка, баста, будет, выучили. Никто из этих господ куска хлеба теперь не увидит. Я их поил, кормил; они видели, как я живу; а когда меня встретила нужда, так они мне в тридцати целковых имели духу отказать.
- Это уж, - говорю, - в свете так ведется; скажи-ка лучше мне, что ты в самом деле думаешь делать на эти деньги?
- Именье, - говорит, - хочу приискать и купить; завод уничтожу, англичанина этого прогоню, потому что он только ладит, как бы себе карман набить, и стану, - говорит, - хлебопашеством заниматься. Хлеб пахать - этот доход всегда верней.