Выбрать главу

- Вы, - говорит, - маменька (вмешивается Дмитрий), вашими слезами меня, наконец, в отчаяние приводите. Если вам угодно, я исполню ваше желание, останусь здесь: брошу службу, брошу мою выгодную партию; но уж в таком случае не пеняйте на меня. Я должен погибнуть совершенно, потому что или сопьюсь, или что-нибудь еще хуже из меня выйдет.

- Я, Митенька, друг мой, ничего, ей-богу, ничего. Я так только поплачу; нельзя же, - говорит, - не поплакать!

- Поплакать, - говорю, - сестрица, можно, да ты плачешь-то не по-людски. Родительская любовь, моя милая, должна состоять в том, чтобы мы желали видеть детей наших умными, хорошими людьми, полезными слугами отечества, а не в том, чтобы они торчали пред нами.

Между тем, как я таким манером рассуждаю, он вдруг встал. Она как увидела это, так и помертвела; а плакать, однако, не смеет и шепчет мне:

- Батюшка братец, мне бы благословить его хотелось.

- Ну что ж, - говорю, - это хорошо. Маменька ваша, - говорю, - Дмитрий Никитич, желает вас благословить.

Он мне вдруг мигает и тоже шепчет:

- Нельзя ли, - говорит, - дядюшка, чтоб не было этого благословения, а то опять слезы и истерики. Ей-богу, я измучился, сил моих уж нет.

- Ну, что делать, - говорю, - братец, нельзя старуху этим не потешить.

Дал ей образ, встал он перед ней на колена, слезы вижу и у него на глазах; благословила его, знаете, но как только образ-то принял у нее, зарыдала, застонала; он ту же секунду драла... в повозку, да и марш; остался я, делать нечего, при старухе.

- Помилуй, - говорю, - сестрица, что ты такое делаешь!

- Батюшка братец, - говорит, - не могу я без него, моего друга, жить.

Да как заладила это: "Не могу я без него жить", плачет день, плачет другой... Я было ее к себе, в город, лекаря пригласил, тот с неделю посмотрел и говорит: "Если ее оставить в этом положении, так она с ума сойдет". Как после этого прикажешь с ней быть?

- Что же вы, - говорю, - сестрица, так уж убиваетесь? Поезжайте, когда так, за ним.

- Не смею, батюшка братец. Ну, как ему это будет неприятно?

- Что это, - говорю, - за вздор - неприятно! Что это тебе пришло в голову, - поезжай!

А сам между тем к нему, молодцу, написал особое письмецо. Пишу, что "мать ваша, Дмитрий Никитич, не может жить без вас и едет к вам, но она имеет, к удивлению моему, страшное опасение, что вам это будет неприятно, чего, конечно, надеюсь, не встретит, ибо вы сами хорошо должны знать, как много вы еще должны заплатить ей за всю ее горячую к вам любовь..." и так далее, знаете, написал умненькое этакое письмецо с заковычками небольшими: хотелось ему объяснить, что он обязан к матери быть благодарен и почтителен. Старуха моя, как только я утвердил ее в этой мысли, точно ожила: сама укладывается, сбирается, мне только что не в ноги кланяется. Уехала, наконец, и вскоре потом пишет: благодарит за участие и объясняет, что Митенька обрадовался ей без души и что еще большая для нее радость та, что общее их желание исполняется: он женится на красавице и богачке. Я сначала и поверил, а потом люди их стали болтать, что, когда она туда прибыла, так он ей нанял особую маленькую квартиру, и что ни к невесте, ни к ее родне даже и не представлял, и что будто бы даже старуха и на свадьбу не была приглашена, и что уж после сама молодая, узнавши, что у ней есть свекровь, поехала и познакомилась, и что тесть и теща ему за это очень пеняли. Как это ни скверно с его стороны, однако, отвергать не могу: мать-де стара да бедна, не так, может быть, образована, как нынешние дамы, так и стыдно! Фанфарон, и большой фанфарон, как вы это увидите и из последующей его жизни. Этаких господ, надобно сказать, не один он на свете. Чего бы, кажется, должно совеститься - деньги, например, брать в долг да не платить, им ничего. А что, по-нашему, вздор: в старой бы шинельке, если ему пришлось пройти по улице, так со стыда сгорит, прятаться за углы станет, чтобы только его не увидел кто-нибудь... Сколько прошло потом времени после женитьбы моего Дмитрия Никитича, теперь уж хорошенько не помню. Только прогремела, наконец, у нас по уезду такая молва, что бычихинский барин вышел в отставку и изволил с маменькой и с молодой супругой прибыть в свое поместье и очень-де шибко принимаются за хозяйство. Я, знаете, на правах дяди ожидаю хоть бы и визита себе - не едут; мне немножко это и обидно. Думаю: видно, в самом деле племянник разбогател, когда и знать не хочет. Однако получаю с нарочно посланным от него письмо, в котором приносит тысячу извинений, что до сих пор сам не был и жены не представил; причина тому та, что, приехавши в усадьбу, не нашел ни одной годной для выезда лошади. "Препятствие это, милый племянник, - отвечаю я ему, - весьма легко устранить". И с этим же, знаете, посланным посылаю за ними карету шестериком, чтобы и они спокойно доехали, да и себя чтобы тоже не уронить! "На-мо, говорю, знай наших!" Приезжают-с. Он уж в штатском платье, щеголь этакой, раздобрел немного, усы, бакенбарды, осанка этакая, как и вы, может быть, заметили, графская - залюбованье, по наружности, мужчина. Она очень еще молоденькая, довольно высокая, стройная, собой хорошенькая, только худа что-то очень и вообще какая-то воздушная: дунешь, кажется, так она упадет, не то что вот наши барышни - коренастые, краснощекие. Немочкой она мне показалась на первый раз. Одета, конечно, по последней моде, так что у моей супруги глаза даже разгорелись; всю ночь после мне толковала, какое на ней все это дорогое и со вкусом. Рекомендует он ее нам.

- Прошу, - говорит, - дядюшка и тетушка, почтить мою жену таким же родственным расположением, которым и я всегда пользовался от вас.

Она тоже просит полюбить.

Мы говорим, что это наша обязанность.

- Не скучаете ли вы, - говорю, - сударыня, в деревне, в наших местах?

- Нет-с, - говорит, - с мужем и детьми зачем же скучать?

- А дети ваши велики? - спрашивает жена моя.

- Старшему, - говорит, - два года, а младшему шесть месяцев.

- Сами кормите?

- Нет, - говорит, - первого я сама кормила, но потом была больна, и второго доктор мне запретил; так это мне грустно!

- Вот, - говорит (вмешался уж это племянник), - тетушка и дяденька, побраните для первого знакомства вашу племянницу, - хандрит часто: что немного не по себе, а она уж бог знает что воображает, никак и ничем себя не хочет порассеять.

Я посмотрел, знаете, на нее: цвет лица, кажется бы, бледный, а между тем румянец, как два врезанные розовые листа, играет. "Ну, пожалуй, думаю, судя по этому, есть от чего и похандрить"; однако не выказал этого, а, напротив, еще говорю:

- Нехорошо, - говорю, - молодой даме о болезни думать.

- Нет, - говорит, - дядюшка, я не думаю, а, ей-богу, говорит, иногда себя очень нехорошо чувствую.

И так далее беседуем. Но так как они, хоть и не первый год женаты, а для нас все еще будто молодые, и потому я затеял для них обедец, кое-кого из знакомых позвал. Съехались те. Вижу, мой Дмитрий Никитич себя держит свысока. Что-то насчет стола заговорили, и он тотчас же нам начал рассказывать: какой нынче должен быть порядочный, как он выразился, стол, перечислил названия кушаньям - всё иностранные, так что мы, его слушающие, этаких и не слыхивали, и все это, знаете, очень подробно - точно сам повар! Потом об экипажах коснулся разговор. Он стал доказывать, что если уж покупать экипажи, так никак не менее восьмисот рублей серебром, потому что такой экипаж будет гораздо выгоднее дешевого, прослуживши десять пятнадцать лет без починки, и вслед за этим начал смеяться над некоторыми нашими помещиками, которые собирают экипажцы дома, хозяйственно.

- Кто, - говорю я ему на это, - Дмитрий Никитич, не знает, что коляска в восемьсот рублей серебром лучше, чем дома собранная в двести рублей ассигнациями; да ведь всякой по одежке протягивает ножки; надобно наперед, чтобы восемьсот-то рублей в кармане были.

- О дядюшка, что это за вздор! Велики деньги восемьсот рублей!