Мы остались наедине, и при этой мысли меня внезапно охватила дрожь. Я настолько перепугалась, плохо сама понимая, почему и чего должна я опасаться, что сидела на канапе у камина недвижимая, словно окаменела, казалось, вся жизнь из меня ушла, и я не знала, как посмотреть, как пошевелиться.
Долго мучиться в одиночестве, однако, мне не пришлось: чудовище уселось рядом со мной на канапе и безо всяких церемоний или приготовлений облапило мою шею. Старик с силой прижал меня к себе и, невзирая на все мои попытки от него отодвинуться, покрывал меня несносными вонючими поцелуями, которые прямо-таки убивали меня. Заметив, что я почти без чувств и о сопротивлении не помышляю, он сорвал с моей шеи платок, открыв своим глазищам и рукам доступ к плечам и груди, которые платок скрывал: все это я выносила безропотно до тех пор, пока, ободренный моей пассивностью и молчанием (а у меня просто сил не было ни слова сказать, ни криком крикнуть), он не попытался повалить меня на канапе и я не почувствовала его руку на своих обнаженных бедрах, которые были сомкнуты и которые он старался развести… Как бы не так! Я мигом очнулась от вялого забытья, вырвалась от него с силой, какой он от меня не ожидал, и, бросившись на колени перед ним, стала самым жалобным голоском умолять не делать мне больно. «Делать больно тебе? – переспросил этот негодяй. – У меня и в мыслях не было тебя обижать… разве пожилая леди не говорила, что я полюбил тебя?.. что я чудесненько все для тебя устрою?» – «Конечно, сэр, она про это говорила, – отвечала я, – но, сэр, я не могу вас полюбить, в самом деле не могу!.. смилуйтесь, оставьте меня… да! я всей душой вас полюблю, если только вы оставите меня в покое и уйдете отсюда…» Впрочем, я лишь бросала слова на ветер, поскольку то ли слезы и поза мои, беспорядок ли в моей одежде вызвали у него прилив свежих сил, то ли он уже не мог совладать с охватившим его желанием, только, хрипя и брызжа пеной похоти и ярости, он возобновил свое нападение, обхватил меня и снова попытался разложить на канапе.
И кое в чем преуспел: повалил меня на диванчик и даже задрал нижние юбки поверх головы, обнажив мои ноги до самых бедер. Ноги я упорно держала сомкнутыми, и как ни пытался он – даже колено в ход пустил – разжать их, ничего у него не получилось. Основное поле сражения оказалось для него недоступно. У него и жилет, и брюки были расстегнуты, только я лишь вес его тела на себе ощущала, когда отчаянно боролась, едва не умирая от ужаса и отвращения, – и вдруг все кончилось. Он сполз, задыхаясь, сопя, бранясь и повторяя «старый и гадкий!» – ибо именно так, естественно, называла я его в пылу борьбы.
Как после я поняла, это грубое животное, кажется, в суете и борении само вызвало кульминацию собственной похотливой горячки, не достало у него сил на то, чтобы испытать полное удовлетворение, о чем свидетельствовали липкие пятна выделений у меня на ногах и на белье.
Когда с этим было покончено, он встал и недовольным тоном объявил мне, что не удостоит меня даже мыслью своею… что старая сука пусть поищет себе другого простачка… что больше его так не одурачить притворной деревенской скромностью в Англии… что наверняка я оставила свою невинность какому-нибудь мужлану-деревенщине и теперь меня притащили в город торговать снятым молоком – прямо град таких оскорблений. Я их выслушала с удовольствием, редким для женщины (какой из нас понравится, если любовник станет отвергать любовь!), ибо, будучи не в состоянии хоть сколько-нибудь добавить к своей ненависти и отвращению к этому монстру, я взирала на его брань как на гарантию собственной безопасности, полагая, что неприязнь его убережет меня от возобновления омерзительных ласк.
И все же, как ни очевидны стали теперь замыслы миссис Браун, у меня по-прежнему не хватало духу взглянуть на них открытыми глазами, я все еще не утратила чувство зависимости от этой старой карги, настолько считала себя принадлежащей ей душой и телом или, скорее, пыталась самое себя обмануть, продолжая хорошо думать о ней, что предпочитала дожидаться самого гадкого с ее стороны, чем оказаться голодной на улице без единого пенни или друга, к которому можно было бы обратиться за помощью – страхи эти были и безрассудством моим и моим грехом.
Вся эта путаница вертелась у меня в голове, когда я печально сидела у камина с глазами, полными слез. Шея и плечи все еще были обнажены, чепец во время возни соскочил, так что можете себе представить, в каком беспорядке были у меня волосы. Вид мой злодею, разумеется, не был безразличен, взирая на цвет юности, такой доступный и еще не усладивший его, он, наверное, вновь ощутил похотливый позыв.
Выдержав паузу, он спросил – и тон его речи сильно смягчился – не поладим ли мы с ним к общему удовлетворению, пока пожилая леди не вернулась; за это, обещал монстр, он вернет мне свое расположение, в то же время он снова стал целовать меня и ощупывать мою грудь. Только на сей раз и крайнее отвращение, и страхи, и гнев – все было на моей стороне, все вселяло в меня дух мне не свойственный, так что я вырвалась от него, подбежала к звонку и, прежде чем он успел опомниться, зазвонила с таким остервенением, что объявилась служанка узнать, в чем дело и не желает ли чего джентльмен. Она влетела в комнату до того, как он сумел дойти до самых крайностей; увидев же, как распростерлась я на полу с разлохмаченными волосами, как из носа у меня течет кровь (вряд ли это преуменьшало трагизм сцены), как мерзкий преследователь мой все еще намеревается до конца довести свое черное дело, нимало не трогаясь моими мольбами и воплями, служанка была сбита с толку и сама не знала, что сказать.