— Аркадий Наумович! — в комнату постучали.
— Войдите! — крикнул Штерн.
И в комнату вошла активистка домового комитета Клавдия Васильевна, пережившая в Ленинграде блокаду, лично знакомая с академиком Орбели и поэтессой Ольгой Берггольц, похоронившая в дни блокады всю свою многочисленную родню и чудом выжившая сама. Сколько лет уже прошло, а лицо ее все еще хранило острые сухие следы блокадного голода, и сама Клавдия Васильевна казалась невесомой; она была похожа на грача или скворца, прилетевшего по весне обживать скворечник и еще не оправившегося от тягот перелета.
— Аркадий Наумович, — снова сказала она, по-птичьи наклонив голову и глядя на соседа по коммунальной квартире с нескрываемым подозрением. — Вас вызывают!
О соседе она знала мало. Знала, что он не воевал (и это было уже само по себе подозрительно), знала, что во время войны он находился в лагере для политических (и это было подозрительно вдвойне: по ее мнению, в трудное для страны время сидеть в лагере за политические убеждения мог только заклятый враг советской власти). Знала, что друзей и товарищей у Штерна почти не водилось (это также вызывало подозрения, а приходившие к нему редкие знакомые вызывали у соседки приступы политической бдительности). Поэтому, получив сегодня от почтальона повестку, приглашающую соседа на Большой Литейный в известное учреждение, Клавдия Васильевна вновь преисполнилась привычным недоверием к нему.
— Вам повестка. Надеюсь, вы догадываетесь куда? — сказала она. — На завтра, к одиннадцати часам.
На свободе Аркадий Штерн был около полугода. Может быть, и не вышел бы из лагеря, только ему повезло. В начале пятидесятых случился процесс над врачами-вредителями, а у оперуполномоченного Лагутина, как на грех, жена работала кардиологом в лагерной больничке, а дядя ее вообще, оказывается, служил в кремлевке и был чуть ли не правой рукой главного врача-вредителя Виноградова. Лагутина вместе с женой арестовали, полгода шло следствие, потом умер Сталин, и всех вредителей в одночасье выпустили. Но, как в органах водится, Лагутин к прежнему месту службы уже не вернулся. Поэтому, когда срок Аркадия Наумовича Штерна истек, вредить ему было некому, и в начале декабря пятьдесят третьего он вышел на свободу с небольшим фибровым чемоданчиком, в котором легко уместились все его пожитки.
В Москве Штерна не прописали, но неожиданно легко позволили обосноваться в Ленинграде, где на Васильевском острове в коммунальной квартире жила его тетя Эсфирь Николаевна Северцева, вдова знаменитого полярника, пережившая и мужа, убитого немецкой пулей под Синявино, и ленинградскую блокаду, и первые не менее голодные послевоенные годы. Эсфирь Наумовна племянника любила, но, к сожалению, умерла в начале пятьдесят четвертого, оставив Аркадию большую и просторную комнату, вещи из которой большей частью были проданы еще в блокаду. В коммунальной квартире было три комнаты, принадлежавших разным хозяевам. В одной жил отставной армейский подполковник Николай Гаврилович Челюбеев, в другой — Клавдия Васильевна. Некоторое время они объединенными силами принимали все мыслимые и немыслимые попытки избавиться от нежелательного наследника соседки.
От повестки Штерн ничего хорошего не ждал. Выходит, вспомнили о нем в этом учреждении! Когда Аркадий освобождался из лагеря, его вызвал в оперчасть высокий чин, причем не местный, а приезжий, явно москвич. В отличие от местных тюремщиков с делом Штерна он был знаком не понаслышке, поэтому сразу же взял, как говорится, быка за рога.
— Вы Усыскина хорошо знали? — сразу спросил он. — А Минтеева? Урядченко? Николаева?
За пятнадцать лет Штерн эти фамилии и забывать стал, а тут — на тебе! — напомнили. Он словно опять увидел изорванный стратостат и изуродованную гондолу, в иллюминаторах которой блестели толстые темные стекла. Полный Минтеев в свитере и длинной черной кожаной куртке стоял на коленях, заглядывая в гондолу, а Урядченко с Николаевым торопливо откручивали гайки заклиненной двери кабины, чтобы вынести тела погибших.