То, что командир «богородичных деток» службу свою начинал под рукою барона, Утера нисколько не удивило: в последние годы наемные отряды то и дело меняли хозяев, переходя то к «башмакам», то снова к «башмаковым» ненавистникам, а уж отдельными-то людишками Фортуна крутила, как умела. Но вот о том, что Гроссер был не просто псом, а псом истовым, Утеру слыхать не доводилось.
Ортуин же Ольц, прожевав кус свинины да закинув в рот горсть капусты, спросил кабатчика:
– Стало быть, горожане не праздновали покойного еще до того, как Альтена вышла из-под баронской власти?
Кабатчик вдруг смутился, уткнувшись взглядом в стол да в сложенные на досках ладони.
– Да было б за что праздновать, – пробормотал. – С городскими вольностями-то он еще чуток смирялся, хотя, представься случай, поколачивал и вольных бюргеров, и цеховых мастеров. А вот с баронскими людьми…
Тут Фриц Йоге замялся и окончательно смолк, сжимая и разжимая красные распаренные пальцы.
Никто за столом не стал его подгонять: только Долленкопфиус бросил загребать ложкой и глядел теперь куда-то в сторону распотрошенного каплуна, которого рвал быстрыми движениями рыжебородый Херцер. Потом положил левую руку на стол, выгнул пальцы: звонко щелкнула кость, и Фриц Йоге вздрогнул, будто это ему выворачивали суставы, зажав их в палаческие тиски.
– Мне кажется, мастер Йоге, – мягко произнес Дитрих Найденыш, и от той мягкости кабатчик, казалось, скорчился еще сильнее, – мне кажется, вы хотели рассказать нам какую-то историю о покойном.
– Ну… – Фриц Йоге все разглядывал свои пальцы; потом поймал за подол одну из трех своих служанок – Ани, деточка, по кружке пива мне и добрым господам… Как-то вдруг в горле пересохло, – пожаловался он в пространство.
Молчал, пока Ани не поставила перед ним деревянную полупинтовую кружку. Сдул пену, хлебнул раз-третий.
– Лет шесть назад, – сказал, наконец, отерев губы, – случился у нас немалый переполох. Средь баронских – ну, фон Вассерберга – людей был один такой, Курт Флосс, резчик по камню и дереву. Никем не учен, но талант человек от Господа получил. Что узор из веток и цветов заплести из камня, что часовенку резьбой украсить – ко всему рука легка. Одно только: родился он в семье несвободного, и господин барон властен был над жизнью его и смертью. А Флосс этот жениться успел, жена сыночка на свет привела, мастерство его все расцветало, и решил он сделаться вольным человеком. Ну и сбежал в город. Где таился, чем кормился – никому и никогда не говорил, но свой год и один день в Альтене прожил, свидетели то подтвердили, и сделался Флосс вольным человеком. По камню резал, плату умеренно брал: на ратуше нашей Спаситель Торжествующий его работы. Жена на сносях вторым ребятенком была. Живи – радуйся. Вот только бегства фон Вассерберг ему не спустил. Сперва требовал, чтобы магистрат выдал Флосса, да только кто ж вольного горожанина выдаст? Потом откупного просил, но и здесь ни рожна не получил. Вроде б успокоился, смирился. Но однажды пропал Флосс. И сам, и жена его, и дитенок. Сынку-то его тогда десятый годок шел. Искали их, говорят, да только никто ничего более о Курте Флоссе не слыхивал: ни у нас, ни в других городах.
Кабатчик замолчал и присосался к кружке, словно рассказ сей иссушил его до костей.
Остальные смотрели молча, и только Найденыш спросил о том, что беспокоило остальных:
– И при чем же здесь покойный Унгер Гроссер?
– В том-то и дело, – подался вперед господин Йоге, заговорщицки снизив голос. – В том-то и дело, добрые господа. Когда фон Вассерберг пытался заполучить Флосса, то Альтеной четверо его людей гуляли.
– И Гроссер был одним из них, – даже пристукнул кружкой Ольц.
Кабатчик кивнул, потупясь.
– Но кто же тогда остальные трое? – спросил вдруг, не поднимая глаз над тарелкой со своим хлебовом, Хуго Долленкопфиус.
Махоня снова вздрогнул и выругался про себя, кляня чернильную душонку последними словами. Одно утешало: Йоге, стоило писарчуку открыть рот, тоже чувствовал себя словно пескарь на сковороде.