Улицкий считал, что работает для народа; этим определялось его творчество. Он думал об этом, не только создавая свои фильмы, но и отвечая на письма, которых приходило множество. Попадались изредка среди них и написанные рукой душевнобольного. Один такой пришел теперь сам. Ну что ж, слава имеет свою оборотную сторону.
— Вы приходите завтра на съемки, — сказал он как можно мягче. — Мы постараемся выполнить ваш совет.
Он был один в этой просторной прихожей, слева висело зеркало, справа — вешалка и ничего не попадалось под руку. А перед ним, возможно, стоял маньяк, одержимый навязчивой идеей.
— Вы не верите мне? — Кузнецов взялся за верхнюю пуговицу пальто, как бы собираясь остаться и доказывать. — Я сам себе не верил. Но ведь это возможно — такое состояние памяти, когда человек вспоминает события, случившиеся с его далекими предками. Я расскажу вам, откуда у меня взялось…
— Приходите завтра на съемку, — повторил Улицкий.
— Как же так, — пуговица скользила в руке Кузнецова, — вы режиссер, вы создаете в своем воображении миры — и не хотите меня выслушать. Хотя бы из профессионального любопытства.
Они молча глядели друг на друга, потом Кузнецов дернул за спущенные уши шапку, повернулся и вышел. Дверь захлопнулась.
Кузнецов шел домой не спеша. Народу мало, улица темна, и окна темны. Только в розовых и лиловых магазинных витринах отдыхают от дневной суматохи манекены. Прохожие попадались ему все реже и реже. Он спорил беззвучно с оставленным режиссером- тот все никак не мог поверить ему и требовал доказательств.
— Да, — повторял Кузнецов, — я был там и могу это доказать всякому…
В последнее время Кузнецов чувствовал себя плохо. Часто болела голова; что-то сдавливало затылок; ощущение опрокидывающегося мира надвигалось на него иной раз среди уличного шума и грома. Он прислонялся к стенке или садился на скамью, ждал, пока все встанет на свое место.
“Стар”, — говорил он себе, вслушиваясь в биение собственного сердца, глядя, как кристаллизуются детали расплывшейся было, как бы задернутой серой пеленой улицы. Симптомы боли тревожны, но удивляться не приходилось: возраст, возраст. Смущало другое. В сознании его как раз после сильных болей стали возникать образы, никакого отношения к его биографии не имеющие.
Стены старинной крепости. Холодное осеннее утро; встает негреющее солнце; от реки идет пар.
По крепостным валам ходят люди; стиснув зубы, вглядываются напряженно в тот берег реки. А там черным-черно or вражеских воинов. Пешие, на лошадях, а в лицах — ни жалости, ни ненависти, только холодное, жестокое равнодушие. Что это — воображение, память? Если воображение — откуда такие подробности? Откуда эти краски — багровое солнце, туман над стальной рекой, белые стены, рыжие лисьи волооки на шапках вражеских воинов, их глаза и многое такое, чего никак ни вообразить себе, ни представить нельзя, а надо знать твердо. Тогда память?
Но что может подсказать она пятидесятипятилетнему бухгалтеру, который по природе не властолюбив, не авантюрист, а потому прожил свою жизнь спокойно и размеренно, выезжая из города лишь во время отпуска, да еще раньше — в молодости — в командировки. Да и где они сейчас, эти старинные крепости- большинство разрушено, а сохранившиеся — в пыли доживают свой век. Кого спросить без риска, что сочтут сумасшедшим? Так он мучился сомнениями и совсем уж собрался было постучаться в дверь какому-нибудь светилу нейрофизиологии. Но события опередили его. Он шел как-то раз по улице, и вдруг пропасть открылась перед ним, и он не успел ни добежать до скамейки, ни даже к стенке прислониться.
Очнулся он дома, в своей кровати. Рядом сидела женщина в белом халате — участковый врач. Лица родных — все с одинаковым испугом в глазах — покачивались в полумраке над ее головой.
Голова не болела; перед глазами вставала знакомая картина, и он, лежащий, больной, вновь становился участником грозных событий. Он попросил родных выйти; когда дверь за последним захлопнулась, рассказал врачу о своих видениях. Она отложила ручку, рецепты и слушала очень внимательно, а когда он кончил, вздохнула.
— Что я могу вам сказать? Я не психиатр, обморок ваш произошел от недостаточного кровоснабжения головного мозга. А при этом бывают всякого рода тревожные неопределенные состояния.
— Но почему же у меня так? — едва не крикнул он.
— Не знаю. — Она снова взялась за свои рецепты. — Быть может, это и память. В мозгу четырнадцать миллиардов нейронов — с таким числом любые случаи возможны. От какого-то вашего далекого предка вам, должно быть, достались впечатления. Перенеслись через века с помощью механизма наследственности, о котором пока что тоже не очень-то много известно. Но это мои догадки — ведь я не специалист и говорю вам сейчас твердо только одно: лежите.