Скоро. — он ждал этого с минуты на минуту — придет время расплачиваться с теми, кто нанимал гениальных хирургов, покупал драгоценные сыворотки и зверинцы экзотических тварей. А пока с ним не смели или не хотели говорить откровенно. Зыбкая полуправда-полуложь иногда баюкала, иногда оглушала, точь-в-точь как порция наркотиков, которые — он догадался — вводили в него почти регулярно. И все же он узнал правду…
Вечером того дня Генри не смог уснуть. Это случилось впервые. Все время пребывания в клинике он спал много и глубоко, и даже часы бодрствования походили на сон — какая-то наркотическая дрянь вкрадчиво и настойчиво овладевала им. Но сейчас он не спал. Только глаза была запорошены и болели, как после бессонной ночи. Но сознание работало ясно и тревожно. Эта инстинктивная тревога подняла его с постели (идеально гигиеническая кровать — голубые простыни, приятные для глаз, и гуттаперчевый матрац с изменяемой по желанию степенью упругости). Он уже привычно почувствовал тяжесть Шара, прикованного к поясу, и шагнул к двери (под ногами сверхгигиеничный пол с постоянной электризацией, благодаря чему достигнуто идеальное пылеотталкивание). Дверь скользнула бесшумно и упруго (все в клинике упруго и бесшумно). Стены коцидора светились тихим зеленоватым мерцанием. Кто-то негромко, но резко произнес: “Спеле требует глаза…” Пахнуло холодным воздухом, видимо говоривший открыл дверь в глубине коридора. Тот же голос, удаляясь и совсем тихо повторил: “Спеле…” Опять порыв воздуха — дверь захлопнулась. Все стихло. Но и тишина знает свои шорохи.
В ушах у Генри вместе с шорохом тишины прошелестело: “Спеле… Спеле… Спеле…” Он поднял плечи и вдавил в них голову, чтобы заглушить эти звуки. Вместо них он услышал стон и быстрое, быстрое бормотание. Похоже, будто магнитофон запустили на высшую скорость. Ничего нельзя понять: “ра-ра-ра, бу-бу-бу, ра-ра-ра…” Но бормотала не лента магнитофона, а человек.
Дверь соседней комнаты распахнута настежь. Открыта!
Непостижимо! Генри еще не видел в клинике ни одной хотя бы неплотно прикрытой двери (идеальные запоры и уплотняющие прокладки — в большинстве отсеков здания поддерживается избыточное давление воздуха, не допускающее проникновения спор микроорганизмов). Войти? Почему он спрашивает себя? Разве он не свободен во всем, кроме Шара? Всегонавсего еще несколько шагов. В комнате соседа было темно, но когда Генри пересек порог, свет вспыхнул. Здесь стояла такая же сверхгигиеничная кровать, но нелепо повернутая, косо перегородившая комнату. На ней лежал кто-то закрытый с головой синей простынью.
Кейр нагнулся и осторожно откинул простыню с головы лежащего. Тот сразу же, будто автоматически, подня. руку, и неприятно белые, мягкие, словно бескостные, пальцы ощупали лицо Генри.
“Слепой, — понял Кейр. — Бледен, как непропеченные оладьи. Видно, его давно не выносили на солнышко”.
Рука соседа нащупала Шар и задержалась на нем.
— Это мне знакомо, — с усилием, но очень ясно произнес сосед. — Я видел такие шары. Когда мог видеть. Не у всех нас они есть…
— У кого — у нас?
— У тех, кто попал в эту клинику. Разве ты не знаешь? Агенты выезжают почти на каждую катастрофу. Отбирают тех, кто годится. Годятся не все. Только абсолютно здоровые.
— Почему здоровые? После аварий остаются калеки. Только калеки, вроде меня…
— Я сказал — здоровые. Пустяковые повреждения не идут в счет. И ты был здоровым. Обычным! И я. В любой больнице нас выписали бы через неделю. Залепили царапины пластырем и выписали…
— Но они сказали мне… — Кейр начинал понимать.
— Что собрали тебя по кусочкам? Они всем так говорят. Потом появляется Шар, и все кончено. От Шара не отвяжешься, как нельзя отвязаться от собственной головы.
— Врешь! — полушепотом закричал Кейр. — Ты врешь, пугаешь! Ты просто завидуешь мне, что я хоть вижу. Я был калекой, ты понимаешь это? Совсем калекой. Они меня вылечили, и я благодарен им!
— Перед смертью люди позволяют себе такую роскошь — не лгать. Они вылечили тебя? Ты слеп, а не я. Меня они тоже лечили. Где мои глаза, ты не знаешь? Они лежат в холодильнике и ждут меня. Как будущая награда за все, что я должен был сделать. Остатки глазных нервов законсервированы. Вот здесь…
Он дотронулся белыми пальцами до уголков глаз.
— Но зачем им все это? Зачем?
— Меня прозвали Спеле. Это значит — Пещера. Меня сделали таким, чтобы я работал в пещерах. Нюхал, щупал, слушал — слепые это делают лучше зрячих. И темнота пещер их не пугает, не действует им на нервы. Для них весь мир пещера, они привыкли. Понял? Придумано отлично. От тебя они тоже что-нибудь потребуют… Ты же им так благодарен…
Спеле запнулся, несколько раз тяжело и хрипло вздохнул и быстро что-то забормотал. То самое “бу-бу-бу”, что Генри слышал еще в коридоре.
— Что с тобой, дружище? Перестань! Ты бредишь… Перестань! Я здесь… Да перестань же ты!
В отчаянии Генри натряс Спеле за плечи. Тот смолк и снова тяжело вздохнул.
— М-мм… Еще одна их выдумка. Операция горла. Слепому, сам понимаешь, писать трудно. Да и долго. А руки? Если пишешь, руки заняты. А слепой не может писать и смотреть одновременно. Ведь он смотрит руками. Значит, надо говорить, говорить, говорить… Все, что нащупал, говори, все, что услышал, говори. Аппарат записывает. Аппарат всегда с тобой, вроде твоего Шара. Но человек говорит медленно. Так они считают. Меня учили говорить быстро, еще быстрее, еще… Потом сделали операцию. Что-тo с голосовыми связками. Теперь меня можно завести на любую скорость. Как магнитофон. Я сам завожусь. Я привык, мне теперь трудно говорить, как все. Как обычные. Если бы ты знал, как трудно… А глаза, где они?… Мне обещали вернуть их перед смертью. Может быть, они думают, что я не вынесу еще одну операцию. Эту операцию я вынесу. Последнюю… Позови кого-нибудь! Почему никто не идет? Позови… Нет, уходи! Если тебя найдут здесь, нам не поздоровится. Уходи, уходи!..
Он ушел. Опустошенный, отчаявшийся, бессильный. До встречи со Спеле он думал, что он один такой — с Шаром.
Казалось, что исключительность положения служила посмертной гарантией на сочувствие и внимание. Ну что же, гарантия осталась — гарантия для подопытной мыши на внимание экспериментаторов. Все же, если таких, как он, много — это хорошо. Тяжелая ноша, разделенная на сто частей, уже не тяжела. Нет, это не утешает. Душевный груз не делится на части. Таких, как он, много… Ободряет это или уничтожает?
Если их много, значит они пытаются соединить свои силы. Это ободряет. Если их много, значит каждый уже пытался и обессилел. Это уничтожает надежду.
Сколько их? Десять, сто, тысяча? Поиски точного отпета почему-то казались ему чрезвычайно нужными и важными.
Он получил ответ, когда увидел “библиотеку”. Небольшой зал действительно смахивал на помещение библиотечного каталога. Или на музей. Или на колумбарий. В каждом ящико “каталога” тикало сердце. Да, их было много. И все надежно отделены друг от друга металлическими стенками ячеек.
Разумеется, Генри никогда бы не смог проникнуть в “библиотеку”, если бы не его побег.
Он решил бежать из клиники. В конце концов даже самые тяжкие увечья не исключают из списков свободных граждан.
Только не стоит пытаться рассуждать на эту тему с врачами и администраторами клиники. Проникновенная беседа кончится шприцем с какой-нибудь дрянью.
Побег казался легким делом. Серое, очень длинное, приземистое здание клиники своим крылом выходило в небольшой парк. Парк широкой дугой огораживала высокая решетка, но ворота никогда не закрывались, и никто их не охранял.
Беспечность смахивала на западню. Но за решеткой были улица, город, жизнь. Правда, гулял Кейр всегда в другом парке, закрытом со всех сторон бетонными стенами вивария и лабораторного корпуса. Зато три раза в неделю, по вечерам, его приводили на балкон, тот самый, с которого он наблюдал церемонию передачи пепла. Там он ждал вызова в кабинет на очередное прощупывание сердца кимографической аппаратурой. Сложность аппаратов требовала тщательной подготовки, и ждать приходилось пятнадцать-двадцать минут.