Я молча кивнул. Кофеин для меня доставали “с воли” путем сложных комбинаций. Действовал он безотказно: мне даже не приходилось напрягать волю, чтобы видеть; энергия расходовалась только на внушение.
План мы разработали такой: вывести Кребса из его комнаты, где он сейчас сидит по моему приказу, и заставить пойти к проволоке неподалеку от сторожевой вышки, чтоб часовой видел и потом мог подтвердить, что Кребс сам бросился на проволоку. Все это было нетрудно, за исключением самого последнего действия: такого приказа Кребс не сможет выполнить, страх смерти пересилит любое внушение.
– А ты внуши ему, что проволока не под током, - посоветовал Робер, когда я объяснил это.
Я задумался.
– Даже если не под током, какого ему черта трогать проволоку? Чтоб проверить? - сказал Марсель. - Нет, это не то…
– Я знаю, что надо сделать, - заявил Казимир. - Ты ему внуши, что через проволоку лезет заключенный. И пускай он его схватит. Верно?
Это была блестящая идея. Я “вывел” Кребса к проволоке. Я видел, как он идет, привычно печатая шаг, и прожекторы на вышках равномерными, медленными взмахами рубят тьму, обливают белым мертвым светом ладную, статную фигуру Кребса и уходят дальше, двигаясь плавно и ритмично, как в зловещем танце. Я увидел, как Кребс нерешительно остановился у самой проволоки. Тут я выключил зрение, мне было уже не до этого. Я начал во всех деталях представлять себе, как Кребс видит фигуру в полосатой одежде, видит, как узник, озираясь, подбегает к проволоке и начинает взбираться вверх. Видит даже кожаные перчатки на руках заключенного и понимает, что это он надел для защиты от колючей проволоки. “Ведь он убежит! - внушал я Кребсу. - Хватай его!” Я представил себе, как Кребс молча, одним прыжком оказывается возле заключенного и яростно хватает его обеими руками, чтоб стащить на землю, затоптать начищенными сапогами, избить до полусмерти, а потом поволочь на допрос, на новые пытки. Я представил все это ярко, точно, детально, вплоть до последней слепящей вспышки - и, словно толчком, выбросил из себя этот образ.
Я медленно открыл глаза, возвращаясь в комнатку при ревире.
– Ну как? - спросил тревожно Робер.
– Удалось, - еле выговорил я.
Мне не нужно было идти к проволоке, чтоб увидеть там скорченное смертной судорогой тело Кребса с руками, прикипевшими к проволоке: я знал. И счастье удачи отнимало у меня последние силы.
– Отнесите его на постель, - успел я услышать голос Казимира, а потом провалился в черную, тихую тьму.
Неужели мне тогда было легче? Нет, наверное, я просто забыл о том страхе и нечеловеческом напряжении, забыл за эти двадцать с лишним лет и теперь уже не могу по-настоящему представить свое тогдашнее состояние.
– Не знаю, Робер, - говорю я наконец. - Может, ты и прав: мне и тогда было не легче. Но какое это имеет значение?
– А вот какое, - Робер наклоняется ко мне, и я опять чувствую его тяжелый взгляд. - Тебе не кажется в эти дни, что ты один, совсем один несешь на себе всю тяжесть и никто тебе не помогает?
Я откидываюсь на спинку кресла, чувствуя, что меня вдруг обливает холодный пот. Робер говорит правду, жестокую правду. Подлую правду!
– С чего ты это взял? - как можно спокойней отвечаю я.
– Что толку притворяться? - возражает Робер, и я понимаю, что он видит меня насквозь. - Именно потому тебе и тяжело. В лагере ты хорошо знал, что на нас можно вполне положиться: свою часть работы мы выполним, мы облегчим твою задачу, насколько это в наших силах. И ты действовал по заранее намеченному, здорово продуманному плану. Ведь были придусмотрены все варианты, подстрахованы все опасные пункты. Конечно, если б ты не выдержал, весь план рассыпался бы, как карточный домик. Но план и был рассчитан на твои способности… на крайнее напряжение этих способностей, верно?
Я молча киваю головой. Подлая правда, жестокая, никчемная правда! Я не хотел ее знать, она лишает меня сил.
Да, там был план, была организация, были верные, надежные друзья. А здесь? Боже мой, здесь, среди тех, кого я считаю самыми близкими и дорогими людьми, я один. Никто мне не помогает. Наоборот… Я одинок, непонятно, бессмысленно, несправедливо одинок. Почему? Что я сделал, за что они бросили меня, отвернулись от меня, когда мне так нужны их помощь, их любовь, их понимание?
– Но почему? Почему? - беспомощно бормочу я.
– Почему? - как эхо, повторяет Робер. - Разве ты все еще не понял? Мы ни в чем не виноваты. Не виноваты, что ты своей волей попытался спасти нас от гибели. Мы были частицей человечества, кирпичами гигантского здания всемирной цивилизации. А что мы сейчас? Жалкая горстка отщепенцев. Мы потеряли все: Париж, Францию, весь мир, все человечество. Мы, словно кусок дерна, насильственно вырезаны из питавшей нас почвы и брошены среди ядовитой пустыни. Пускай даже яд не убьет нас; но разве мы сможем жить без почвы, без ее живительных соков, без солнца, дождя и вольного ветра? Чего ты хочешь от нас и от себя? Разве ты не понимаешь, что жизнь теперь потеряла смысл? И твоя любовь - тоже?
– Зачем ты говоришь мне это… теперь? - еле шевеля губами, произношу я. Мне кажется, что я повис в черной, холодной пустоте, совершенно один, один во всем мире, и никого вокруг.
Робер долго молчит.
– Да, ты прав! - неожиданно мягко говорит он. - Ты прав, Клод. Я не должен был говорить тебе это. Мне просто хотелось, чтоб ты здраво судил о вещах и не строил ненужных иллюзий. Но если тебе так легче…
Он ставит недопитую чашку с кофе и уходит. Я сижу, стараясь собраться с мыслями… “Жить без почвы”, - сказал он… Конечно, это так…
– Констанс! - кричу я, вскакивая. - Констанс, где ты?
Мне так хочется ее видеть, так мне страшно и одиноко без нее, что я, как ребенок, внезапно потерявший из виду мать, бросаюсь к двери. Но Констанс уже стоит на пороге, бледная, спокойная, ясная.
– Что с тобой? - тихо говорит она. - Сядь, успокойся, на тебе лица нет. Ты должен быть спокоен, понимаешь, очень спокоен…
“Я схожу с ума, конечно же, я схожу с ума”, - думаю я. Даже в этих простых и ласковых словах мне чудится горечь и скрытая издевка. Но ведь это невозможно, чтобы Констанс… Впрочем, почему невозможно? “Надо трезво смотреть на вещи, - говорит Робер, - и не строить иллюзий”. Констанс могла измениться, потому что все вокруг изменилось, потому что я сам изменился… Жить без почвы…
Я сажусь рядом с Констанс на диван, глажу ее руку и пытливо вглядываюсь в ее ясное лщо. Она немного осунулась и побледнела, под глазами легли синеватые тени, но все равно это прежняя Констанс, моя верная, сильная, надежная Констанс. Разве не так?
Может, и не так. Что я знаю? Ведь я потерял внутреннюю связь с Констанс… и со всеми. Я не знаю, о чем она сейчас думает. А она безошибочно читает мои мысли… Лучше, чем я сам, пожалуй…
– Я-то прежняя, - тихо говорит она. - Но ведь все кругом изменилось. И что толку в том, что я прежняя? Человек тем и силен, что может примениться к обстановке. А я чувствую, что не могу. Я не знаю, как мне дальше жить и что делать.
– И ты говоришь, что осталась прежней! - с отчаянием отвечаю я.
“Значит, и Констанс тоже… самая верная, самая прочная опора… Значит, прав Робер… и тогда…” - Да, конечно. Я вообще с трудом меняюсь. Даже тогда, в молодости… Мне ведь было очень трудно отойти от партии…
– Я понимаю… - неуверенно говорю я. - Но ты была всегда такая спокойная…
– Я должна была сохранять спокойствие - ради тебя. Мне нужно было сделать выбор, не вмешивая тебя.
– Между мной и партией? Констанс, но разве я…
– Нет, нет, - поспешно отвечает Констанс, и ее серые, с золотыми искорками глаза слегка темнеют. - Ты никогда ничего не сказал бы, я знаю. Но я не умею так делить душу пополам. Ты был как больной ребенок: надо было или принимать всю ответственность за тебя, или сразу отказываться…
– Ты мне никогда этого не говорила… - бормочу я. - И почему, собственно…
– Потому, - мягко говорит Констанс, - что ты не смог бы этого вынести. Если б тебе пришлось отвечать за это, тебя совесть замучила бы… Разве я не понимала тебя уже тогда?
– Значит, ты была несчастлива все это время? - тихо спрашиваю я.