“На глазах у нее стояли слезы, но это были слезы радости, слезы большого счастья”.
– Извините, профессор, - неожиданно возразила Ягич, - но в середине прошлого века так уже не писали. Во всяком случае, те, кто так писал, уже тогда не считались беллетристами.
Альберт улыбнулся, а Валк поспешно запротестовал:
– Коллега, вы украшаете историю. А это непростительный грех! У майя, вы помните работы Кнорозова, историков, уличенных в фальсификации, карали смертью. Боюсь, мне придется быть не в меру жестоким, хотя мне понятно ваше стремление говорить о предках только хорошо. Но мы не имеем, нрава забывать, коллега: правда - это информация о мире действительном, реальном; ложь - информация о мире вымышленном. Ложь в истории и философии - классический инвариант религии.
– Сдаюсь, профессор, - решительно объявила Ягич. - Я привыкла к своей голове, и мне было бы неуютно без нее. Как вам… без вашей.
Ваак сощурил глаза. Впрочем, возможно, это только показалось eй, что он сощурил глаза. Но в лаборатории, когда они остались наедине, она сказала:
– А ведь вам бы не сносить головы, профессор!
И Валк опять сощурил глаза, бросая слова отрывисто, как всегда в раздражении:
– Это разные вещи, доктор! Я не лгал своему сыну, я не оберегал его душевный покой. Я не говорил ему об ампутации и пересадке, потому что этого требовала чистота эксперимента. Его сознание не должно быть порабощено мыслью, что две теперешние руки его принадлежали прежде другому человеку.
– Но как вы скроете это от него? Ведь он увидит их, когда придет… если придет… время действовать ими.
– Увидит не раньше, чем это позволю ему я: он будет носить пластиковые чехлы на поврежденных руках ровно столько, сколько понадобится. Имейте в виду, доктор: на поврежденных, а не трансплантированных!
Здраво говоря, логика профессора Валка была безукоризненной с любой точки зрения: чем меньше больной знает о своей болезни, том лучше для него же; чем полнее неведение объекта эксперимента, тем чище эксперимент. В чем же дело?
Почему же ее, Ягич, не покидает отвратительное чувство вины? Ведь всем хорошо: и больному, и эксперименту, и Валку, и науке. Но если бы все они - и больной, и эксперимент, и Валк - знали, как трудно ей смотреть в глаза Альберту!
Как одолевает ее желание рассказать ему всю правду, чтобы устранить это оскорбительное… Ах, вот оно наконец: оскорбительное чувство подопытности! Оскорбительное и унизительное! Хотя какое же, собственно, чувство подопытности может томить его, если именно он ничего не знает? Ведь Альберт прямо сказал, что ничего, кроме взрыва в лаборатории, не помнит.
Но это теперь. Хорошо, теперь так: он ничего не помнит.
Ну, а потом? Что будет потом, когда он узнает всю правду?
Что она скажет ему? “Профессор приказал мне считать вас кроликом, и я не могла ослушаться”? Но это же вздор! У нее есть своя воля, у нее должны быть свои убеждения. Вот именно - свои.
Длиннейшая цепь ассоциаций и силлогизмов увела Ягич в то далёкое время, когда людям казалось, что неограниченное право на убеждения и личная реализация этого права - само собою разумеющийся двуединый комплекс. Но как они заблуждались! Они и не подозревали, какого мужества, какой ясности мысли требует оно постоянно от человека, это право. Всеобщее право, которое стало, по существу, всеобщей обязанностью.
Пятый пункт только что опубликованного кодекса медицинской этики предписывал ординатору Ягич отказаться от работы над проблемой, изначально или в процессе разрешения пришедшей в конфликт с ее убеждениями. Для сложных случаев существовал детектор подавленных реакций, но практически к нему не прибегали: самостоятельное разрешение внутреннего конфликта считалось не только целью, но и важнейшим средством самовоспитания, основанного на самопознании.
Разумеется, Ягич могла откровенно рассказать обо всем Валку и потребовать у него, как шефа, помощи в разрешении конфликта. Но ведь это был путь, этически допустимый при одном существенном условии: она противопоставляет объективным тезисам Валка такие же объективные антитезисы, а не субъективную лирику взволнованной девушки, по имени Кора, Кора Ягич.
Особенно скверно бывало к вечеру. Возможно, это было просто от усталости, а может, от мягких красок заката, когда хочется, чтобы все было хорошо. По-настоящему хорошо - без обмана или забвения. Но так или иначе вечерами она не могла смотреть в глаза Альберта - настежь открытые глаза, не помутненные настороженностью и недоверием.
На третий день утром Валк внезапно напомнил ей о пятом пункте кодекса. Ягич побледнела. Валк отвернулся, отвернулся демонстративно, не скрывая, что дает ей просто передышку.
Теперь уже нельзя было не ответить. Теперь непременно нада было ответить. Но как? Ягич лихорадочно перебирала варианты: сказать, что он заблуждается, что пятый пункт ни при чем? А детектор? Вот как! Значит, она боится только детектора, а не будь его… Нет, нет, это не ее мысль, чья угодно, только не ее! Может, просить о помощи? Но разве она уже исчерпала себя, разве она не властна над собой? Нет, она не исчерпала себя, но ее одолевают сомнения. Но разве нельзя работать сомневаясь?
– Нет, - очень спокойно произнес Валк, и она опять увидела эти чужие глаза - глаза времени. - Нет. Мы лечим не роботов, а людей. Ваш скепсис, или, если предпочитаете, неполная вера, заражает пациента. А пациент, вспомните латынь, - это страдающий. Так вправе ли мы еще увеличивать его страдания?
Это был не вопрос, это был категорический ответ, хотя Валк ни на пол-октавы не повысил голоса.
А муки здоровых, мелькнуло у нее, увеличивать муки здоровых можно?
– У постели больного врач не думает о себе. Он думает только о пациенте, о страждущем, иначе он не врач. - Валк неожиданно улыбнулся. - Кстати, доктор, я не телепат, но логика и опыт бывают так же беззастенчиво проницательны, как телепатия.
Да, все это так, все это она уже тысячу раз слышала на его же, Валка, лекциях. Но что же отсюда следует - что она должна уйти? Но ведь она не может уйти, как он не понимает!
Склонившись над анестезиометром, Валк пристально рассматривал контакты. Изредка он покачивал головой, и у Ягич появлялось нелепое ощущение, что это он отвечает ей, так синхронны были эти его движения и ее силлогистические циклы.
Трижды она возвращалась к его аргументу: “Я не оберегал душевный покой своего сына, я не говорил ему об ампутации и пересадке потому лишь, что этого требовала чистота эксперимента”, - и трижды опускала его: в этом аргументе была только видимость пренебрежения к больному, вызванная смущением логического акцента.
Значит, истинным побуждением его была забота о сыне?
Значит, именно она, шокированная мнимой cтранностью человеческого достоинства Альберта, норовит восстановить это достоинство ценой огромного бремени, возложенного опять-таки на него, Альберта? А она… она таким путем избавится от внутренней смуты? Стало быть, она заботится о себе, стало быть, элементарный эгоизм…
– Не тираньте себя, Ягич, - Валк резко, по-юношески выпрямился над анестезиометром, который только что был ему прикрытием. - Логика, избыточно окрашенная эмоциями, коварна. Не эгоизм управлял вами. Это не эгоизм, когда человек ставит себя на место другого, чтобы понять его страдания. Но это может стать эгоизмом, если руководствоваться не логикой, а исключительно заботами о безупречности своей совести. Скажите пораженному инфарктом, что он обречен, и он поверит вам, хотя не исключено, что он мог бы остаться в живых. Но вы сказали ему правду - и совесть ваша чиста. Не так ли?
Нет, хотелось крикнуть Ягич, не так! Это все разное: здесь лечение, только лечение, а там - эксперимент, помимо воли человека, без его согласия! Как он не понимает, что эксперимент над человеком без его ведома - насилие! Ведь это ясно как день, и она докажет…
– Зря трудитесь, доктор, - Валк глядел на нее в упор, будто хотел высмотреть то, что так долго оставалось незамеченным, - никакого насилия нет: мой сын доверяет мне сполна, и карт-бланш он выдаст мне без колебаний. Но кому нужно это жеманничанье с совестью? Разве не понятно, что в этот чистый бланк я все равно вынужден вписать то, что до поры до времени должно остаться неизвестным тому, кто подписал его? Карт-бланш - это всего лишь доверие ко мне или к вам, а не санкция конкретного нашего действия. Узнать же конкретно волю Альберта и при этом оставить его в неведении, которого требует наука, невозможно. Или - или, Ягич, а совмещать такие явления не дано никому. Даже богу, который, подчинив вселенную твердым и неизменным законам, сам стал рядовым гражданином этой вселенной. Гражданин Господь! Гражданин Всевышний! Гражданин Вседержитель!