Эти разговоры я хорошо помню, они часто повторялись.
– Мы с тобой будем часто видеться, да, сынок? - бормочет отец и, протянув руку через стол, треплет меня по голове - рука у него большая и горячая. - И ты на меня никогда не сердись, ладно? Я водь не виноват, что война была. И никто не виноват. Только - или бы уж всем воевать, чтобы все друг друга понимали, или никому. Никому-то, оно, конечно, лучше…
Он долго молчит. Я смотрю на его длинные смуглые пальцы, отбивающие военный марш на грязном столике, потом перевожу взгляд на темный, в полоску пиджак, на галстук бабочкой. Хозяин кафе оглушительно зевает, я с интересом присматриваюсь к нему: какой он толстый, и вот уж усы так усы! В кафе душно, пахнет ванилью и жженым кофе, с улицы ложится широкий сноп света, надвое разрезая узкий темный зал. Ослепительно сверкают в луче бутылки на стойке. На одной из них - яркая этикетка, изображен негр.
– …А нам с ней все равно не жить вместе, - бубнит отец. - Ты уж не сердись, малыш. Это все война. А Сесиль не понимает… Только это чистая правда, и ничего уж тут не поделаешь… Если б не эта проклятая война… Может, это и потому, что мы с ней четыре года не виделись…
Вот как это было, значит. Кто знал, что через четверть века я буду опять слышать эти слова: “Война… ничего уже не поделаешь… почти шесть лет, Клод! Если б не эта война… Я думала, что ты не вернешься. Мне ведь сказали, что ты убит… Я ждала… а потом…” Она ждала год. “Всего год”, - думаю я. “Целый год одиночества!” - говорит она.
Да, уж этот-то разговор я помню и никогда не забывал.
Помню голос Валери, ее лицо - я все время глядел ей в лицо, стараясь понять, что произошло. Очень хорошо помню, как надсадно жужжала большая муха, колотясь о стекло.
Помню запах табака в комнате, в нашей комнате. “Ты куришь?” - удивился я. “Нет, нет!” - поспешно ответила Валери. И запнулась. Я увидел белую мужскую сорочку на спинке стула и опять ничего не понял. Я даже обрадовался: мне показалось, что Валери ждала меня и начала готовить одежду. Я шагнул к стулу, взял сорочку, она почему-то была очень большая. И тогда Валери сказала за моей спиной совсем чужим, сдавленным голосом: “Я… прости меня, Клод… я замужем…” Я круто повернулся, словно меня поленом хватили, и уставился на нее.
Можно тысячу раз все себе представить заранее, и не поверить, и надеяться на лучшее. Мы в лагере узнавали многое - большей частью случайно. У одного всю семью отправили в лагерь, у другого умерла мать, третьего жена бросила. Все это дела обычные, в лагере то и дело слышишь такие истории. Но все равно думаешь -нет, со мной этого не будет! Не то что думаешь, а веришь, и все тут. Иначе не выжить. И потом - разные бывают браки. Но мы-то с Валери были созданы друг для друга. Поэтому Валери и оказалась тут, в круге света, через столько лет. Мы просто не переставали любить друг друга, никогда. Мы могли годами не видеть друг друга, но, если с Валери случалось несчастье, я об этом узнавал. Когда она упала и сломала руку, я увидел это, увидел крутую уличку на Монмартре, увидел, как Валери падает, и ощутил толчок падения и на миг - резкую боль в левой руке. И так было всегда.
А Констанс… Впрочем, что ж! Значит, мне так суждено - любить всю жизнь двух этих женщин, любить по-разному, но одинаково сильно. И теперь обеих одинаково удерживать в жизни своей волей и любовью… И если я не удержу… Нет, я не вынесу этой ответственности, я всего лишь человек, я не могу, чтобы жизнь других людей зависела от того, достаточно ли сильно я люблю… от того, достаточно ли я уверен в своей любви… Этого никто не сможет выдержать, даже самый сильный!…
Что со мной делается? Я немедленно ухожу от размышлений и опасных сомнений, переключаюсь на что-то другое, на воспоминания. Наверное, психика автоматически экранирует очаги слишком сильных переживаний, предохраняясь от перегрузки…
А, браво! Это ведь он сам придумал! Хорошая мысль, надо ее подкрепить. Но почему он опять волнуется? Что аи видит? Фронт… Нет, это ни к чему…
Не понимаю, что со мной творится… Только что я вспомнил войну… Да нет, даже не вспомнил, не то слово: просто мне показалось, будто я снова сижу на бревне у блиндажа и слушаю, как Селестен Нуаре поет какую-то развеселую песенку. Это линия Мажино в Арденнах, неподалеку от Живе. Ноябрь тридцать девятого года, “странная война”, мы, собственно, и не воюем, а стоим на бельгийской границе, мерзнем, мокнем и проклинаем все на свете. Я слушаю песню и ощущаю привычную глухую боль в сердце - это тревога за Валери, тоска по Валери. Вечер после дождя - багровый закат с темно-фиолетовыми рваными тучами, и лужи красные, словно в них кровь, а не вода, и вся холмистая равнина вокруг блестит мрачным, резким блеском. Я смотрю на широкое смуглое лицо Селестена, на его блаженно прижмуренные глаза. Он сидит рядом со мной, я вижу каждую складку на его шинели…
И вдруг все исчезло: и песня, и мрачный резкий свет, и сырой ветер… Надо мной сияет летнее солнце, такое ясное, мирное, безмятежное, а войны и в помине нет. Я выхожу из реки на берег, поросший травой, чувствую под босыми ступнями эту примятую шелковистую траву и прохладную, чуть влажную упругую землю, дышу свежестью воды и зелени. Капельки воды высыхают на теле, я чувствую, как приятно они щекочут кожу. Молодость, счастье, ощущение полета! Кажется, касаешься земли только потому, что тебе хочется чувствовать ее прикосновение.
Валери сидит на траве и смеется. Смуглая, кареглазая семнадцатилетняя девчонка. Все исходит от неё: и солнце, и трава, и река, и счастье. Как она красива! А может, и не очень красива, это ведь неважно. Просто - в ней для меня все. Как я жил раньше, не понимаю. Мне уже 22 года. Я мог встретить ее раньше, хотя бы на год! Ну, ничего, у нас все впереди.
Валери - в легком платьице, белом, в синих цветах. На загорелых ногах - белые туфельки с пряжками. Темные пушистые кудри коротко подстрижены в кружок - странные прически тогда носили… Впрочем, Валери все к лицу. Даже серьги. Маленькие золотые, с бирюзой, сережки. Я и забыл, что она носила серьги - тогда.
Сверкающая река и смеющееся девическое лицо исчезают…
Почему я сижу здесь один? Надо пойти посмотреть, что с другими.
Так, Констанс на кухне. Ее светлые волосы светятся в солнечном луче, как корона. В ней и вправду есть что-то царственное: осанка, походка, это лицо, спокойное, ласковое и строгое, редко меняющее выражение… Я прожил с Констанс девятнадцать лет, но до сих пор она мне кажется иногда загадочной. Валери, со всеми ее бесконечными переменами настроения, с ее лицом, на котором отражалось все, даже тень облачка, проплывшего в небе, казалось, оставляла след на этом смуглом подвижном лице, - Валери я знал и понимал всегда.
Пока мы не расстались на шесть лет… А Констанс…
Констанс поворачивается ко мне, лицо ее спокойно и светло.
– Ты ошибаешься, - говорит она низким звучным голосом. - Ты не видел в Валери очень важного: ее слабости, ее постоянной потребности в защите. А во мне ты видишь и понимаешь все самое важное. Но тебе все еще хочется видеть во мне черты Валери, и ты не можешь поверить, что мы с ней совсем разные. Не можешь поверить потому, что любишь нас обеих…
Неужели она это сказала? Нет, мне почудилось, должно быть. Констанс опять стоит вполоборота ко мне и помешивает ложкой в кастрюле. Да, теперь, когда нет нашей Софи…
– Ты не должен об этом думать, - быстрее обычного произносит Констанс. - Это от тебя не зависело, ты же сам понимаешь.
Я смотрю на нее, похолодев. Такой совершенной связи у нас никогда еще не было. Что ж, она прямо читает мои мысли? Нет, невозможно. Наверно, она увидела рядом свой образ и образ Валери, уловила мои сомнения. Потом увидела Софи, поняла, что меня терзают угрызения совести.
Да, Софи, - такой, какой я ее видел в последний раз…
Она проработала у нас восемнадцать лет, заменила нам мать.
Я был уверен, что она в Светлом Круге… И вдруг я понял - нет! Что она поняла, что почувствовала - не знаю. Она стояла у двери и смотрела на меня своими узкими карими глазами в темных набрякших веках, ее лицо выражало лишь бесконечную усталость. Она медленно развязала передник, положила его на стул у двери, медленно покачала головой. Я молча глядел на ее высокую худую фигуру в синем платье - она так четко вырисовывалась на белом фоне двери. Потом дверь открылась, снова закрылась… Софи уже не было, и я знал, что это значит: ее нет вообще, и я тут виной, моя эгоистическая любовь. Софи была очень нужна мне и всем нам, но, значит, я не любил ее по-настоящему… Еле переступая, я побрел по дому; мне казалось, что уже никого нет: почем я знаю, кого люблю по-настоящему! И сейчас не знаю. Вспоминать о Софи - все равно что поворачивать нож, торчащий в теле; и я знаю, что тут не только угрызения совести, но и тоска и любовь… Почему же я не смог ее удержать?