– Клод, дорогой, ты очнулся? - обрадованно говорит Робер. - Ну, как ты, ничего? Пить хочешь?
– Хочу, - с трудом выговариваю я.
Я пью воду из алюминиевой кружки, Робер поддерживает мою голову и тихо говорит:
– Нас поместили в одну камеру, это удача, - наверное, думали, что ты не придешь в себя. Нам надо сейчас условиться, Клод, все отрицать не удастся, Фелисьена они заставили проговориться, он сказал, что о списке узнал от нас с тобой. Придется сказать, что список увидел я, случайно зашел в канцелярию, - пускай они с коменданта взыскивают за неосторожность, черт с ним. А насчет бланков и печатей - можно свалить на тех, кто погиб, на этого Леклерка и на Жана Вермейля. Леклерк тем более знал немецкий язык, скажем, что он и заполнял бланки.
– Они не поверят, - бормочу я. - Ты в канцелярии не мог быть, и я тоже, ведь Геллер им объяснил.
Робер молчит с минуту.
– Придется все же стоять на этом, - он наклоняется ко мне. - Клод, прости, что я втянул тебя в эту историю. Но сейчас уж надо держаться. Нам все равно отсюда не выбраться, а других подводить нельзя. Ладно, Клод?
Я так измучен, что мне почти все равно. Я говорю: “Да, ясно”. Мы еще плохо представляли себе, что нас ждет. Если б я знал… а впрочем, что я мог бы сделать, ведь даже самоубийством нельзя было покончить…
– Но подумать только, на какой чепухе попались! - говорит Робер. - На том, что Леклерк не вовремя достал зажигалку.
Да, на следующей станции мы должны были бежать, у нас в заплечных мешках была кое-какая штатская одежда, и всем участникам побега уже выдали на руки справки об освобождении из лагеря по болезни… Я увидел в лагерной канцелярии список тех, кого включили в очередной эшелон, я видел его ясно и продиктовал Роберу имена, и тогда Робер и другие решили, что из эшелона бежать удобней. Никого не подведешь, да и путь лежит куда-то на юг, ближе к Парижу. А бланки для справок нам достали писаря из лагерной канцелярии, датчанин Йоханнес и бельгиец Сегюр, и этих ребят выдавать мы не могли, а насчет моих телепатических способностей и заикаться не стоило, теперь оставалось только терпеть и молчать, что бы с нами ни делали. А если б Леклерк не начал закуривать, стоя рядом с конвоиром, и не выронил при этом справку об освобождении, мы были бы теперь далеко, кто знает где…
– Знаешь, мы могли бы попасться и потом. Эти справки тоже… - говорит Робер.
И на этом воспоминания обрываются, и боль уходит из тела, и надо мной загорается мертвый, тусклый свет вверху, под потолком библиотеки. В дверях стоит Робер.
– Ну как, отдохнул? - заботливо спрашивает он.
– Отдохнул… - неуверенно отвечаю я. - Ты прав, мне полезно было выспаться.
– Но вид у тебя не слишком-то… - замечает Робер, пристально глядя на меня. - Мне кажется, ты слишком много думаешь…
– То есть? - меня поражает это замечание. - Как это слишком? Что ты считаешь нормой в нашем с тобой положении?
Робер слегка усмехается.
– Ты, конечно, прав. Но я хотел сказать, что нельзя слишком сосредоточиваться на… ну, на этом самом нашем положении. Мы не в силах ничего изменить, и надо принимать это как факт, не рассуждая.
Мне становится холодно, словно на сквозняке.
– Робер, зачем ты это говоришь? Я думал… Я почему-то надеялся, что ты знаешь…
– Что знаю?
– Ну, какой-то выход из положения… - я невольно с надеждой смотрю ему в глаза.
– Какой же выход? - Робер отводит глаза. - Я не бог.
– Значит, нет надежды? - допытываюсь я.
– Надежда всегда остается. Мы не знаем, что происходит сейчас на всей земле. Но надо надеяться и ждать.
– Надеяться и терпеть… Я сказал это сегодня ей, Валери…
– Не думай о Валери! - поспешно говорит Робер. - Ее нет. Думай о тех, кто остался. О Констанс и о детях в первую очередь. Ты ведь их хотел сохранить, вот и старайся добиться этого.
Робер говорит очень серьезно, почти хмуро, и я стараюсь понять, почему мне мерещится, что он в душе подсмеивается надо мной. Здесь, в таких обстоятельствах? Невероятно! Сколько бы мы ни спорили об этом раньше…
– В Констанс и детях я уверен! - почти с вызовом говорю я. - Это прочная связь, нерасторжимая.
Робер долго Молчит.
– Разве есть нерасторжимые связи? - печально и мягко говорит он. - Разве в лагере ты не думал того же о Валери? И разве эти условия не страшнее той войны?
Я прикусываю губу, чтоб не вскрикнуть. Что он, нарочно? Я исподтишка гляжу на это лицо, такое волевое, гордое.
Робер Мерсеро, мой Робер говорит это? Я молчу, но он понимает меня и без слов.
– Что я сказал, я с ума сошел, должно быть! - Я вижу, что он сильно взволнован. - И на меня, видно, действует эта страшная обстановка. Прости меня, Клод!
Он встает и уходит, а я никак не могу понять, что произошло. Слова Робера не оговорка, он к этому вел, да и последнюю фразу долго обдумывал, не сгоряча ляпнул. Но что ото значит? Желать смерти Констанс, Натали, Марку? Даже если он ревнует меня к ним (хотя я этого никогда не замечал), то ведь сейчас не время сводить личные счеты! Нас осталось всего шестеро. Может быть, на всей земле. И хотеть, чтобы трое из нас погибли? Немыслимо! Даже если бы это был не Робер Мерсеро, а кто угодно другой… разве что опасный маньяк…
И вдруг я чуть не вскрикиваю от ужаса: а что, если Робер сходит с ума?
Я сам не в порядке. Не стоило начинать в таком состоянии… Но кто знал? Как нелепо вышло! Как он волнуется, бедняга! Что же делать? Нет, с Натали ему говорить сейчас нельзя.
Я спал? Опять спал? Как странно! По-прежнему горит лампа вверху, кругом тихо, я один в библиотеке. Который час? Сколько я проспал? И где все остальные? Почему всетаки я потерял способность видеть их? От непрерывного напряжения и страха? Возможно. Я на время терял уже эту способность - сразу после выхода из лагеря и разрыва с Валери.
Почти на год. Констанс сначала и не подозревала об этом.
Только когда я узнал, что она беременна, и стал все время думать о том, где она и не случилось ли с ней что плохое, способность видеть вернулась. О Констанс я знал все в любую минуту. Ее это сначала очень пугало, и я стал скрывать свое знание, но мне это плохо удавалось. Потом она привыкла.
Потом сама стала… постепенно.
В первый раз она позвала меня на расстоянии, когда мне было нестерпимо тяжело. Я медленно шел по улице Мира, невдалеке от Вандомской площади, и толстая консьержка, стоявшая у дверей, прокричала мне в самое ухо: “Вот счастливая парочка, не правда ли?” Я поднял глаза - и застыл на месте. Валери с мужем. Они шли счастливые, нарядные, красивые, им ни до кого не было дела. Мне было так больно, что я не мог двинуться с места и все стоял, а консьержка трубила мне что-то в ухо, и я думал, что хорошо бы сейчас умереть или хотя на время потерять сознание, сойти с ума, - что угодно, лишь бы не эта боль. Совсем так же, как тогда, в лагере после побега. Нас подвесили вниз головой, язык распух и душил меня, голова разрывалась от боли и казалась горячей и громадной, втрое больше всего тела, и я хотел умереть или потерять сознание, но мне не удавалось ни то, ни другое. И тогда, на улице Мира, я не упал в обморок и не умер от боли, а неподвижно стоял и вдруг услышал далекий, но ясный голос Констанс: “Клод! Клод! Где ты, отзовись, отзовись!” Тогда меня это не удивило и не обрадовало, но боль немного утихла, я прошел дальше, к Вандомской площади, и попробовал ответить Констанс. Она уловила мой ответ и немного успокоилась. Я подозвал такси и поехал домой. Только по дороге я сообразил, что произошло, - и так обрадовался, что забыл о недавних мучениях…
Да, Констанс… Что было бы со мной, если б я не встретил ее? Она неправа, я вовсе не искал в ней черт Валери, меня привлекала ее цельность, ее спокойная сила и ясность…
Впрочем, кто знает… Констанс понимает, возможно, больше меня самого. Ведь были такие дни, когда ее спокойствие казалось мне слишком невозмутимым, почти мистическим, лишенным человеческого обаяния. В самой сильной и верной любви есть свои черные дни, есть полосы кризисов, и я не раз уже думал, что Констанс рассудочна, равнодушна, что ее спокойствие опирается не на силу, а на отсутствие эмоций, что нет в ней истинной доброты, нет живого огня. Было и такое, и она это знала. Не путем телепатии; ведь она раньше, до катастрофы, могла воспринимать мои мысли и чувства либо в момент какого-то очень высокого их напряжения - как при встрече с Валери, - либо когда я сам, сознательно передавал ей что-то на расстоянии. Просто она всегда была внимательней, проницательней, тоньше…