Светлели напластования утренних туманов, просыпалась в гнезде птица, выкрикивала неважно что, прочищая горло, и пускала пронзительный, чистый звук. Ручей, ранняя электричка, в город, в город…
А в бристаньском заповедном лесу жизнь вошла в привычную колею. Тот же дед Митрий Захарыч Пряников обходит дозором дремучие угодья свои, топчет тропинки, крутит крепкие самокрутки. Те же ветра, изнемогая, рвутся по-над ельниками да березняками, сквозят по просекам, гнут скрипучие стволы. Захарыч ставит жесткую ладонь к уху, слушает: “Алг, идет кто?” Осторожничает! Запала в стариковскую душу история с павшим камнем. Все ждет, не вернется ли к месту тот, из камня выбежавший, ночной человек. Да нет, по всем приметам пока что в отсутствии, глаз лесника зорок.
И камень тот, чемодана вроде который, чаи еще на нем экспедиция распивала, на месте пока лежит. Заворачивает к нему дед о своем поразмыслить, о далях небесных повздыхать. Придет, рукой обхлопает, обойдет с четырех сторон, головой покачает. Задумается.
Лежит пока камушек, что ему сделается. Да долго ли отлеживаться осталось? Дни идут, стучат механизмы времени, отсчитывают. Каждому часу — свой момент!
Аркадий Львов СЕДЬМОЙ ЭТАЖ
Он слыл трудным мальчиком. Он слыл трудным лет с шести, когда папа и мама впервые заговорили с ним о школе. Это было в марте. Они сказали ему, что вот пролетят весна и лето и в сентябре он пойдет в школу. Папа вспомнил свой первый школьный сентябрь — каштаны были еще зеленые, как в мае. Мама ничего не вспоминала, мама только вздохнула и сказала, что время не стоит на месте. А он вдруг рассмеялся и заявил, что в школу не пойдет. Мама сделала большие глаза, а папа очень спокойно спросил у него:
— Значит, ты хочешь остаться невеждой?
И он ответил папе, тоже очень спокойно:
— Да, папа.
И тогда папа объяснил ему, что он мелет вздор, потому что человек не может всерьез судить о том, чего не знает. А для него, Гришки, или, короче, по-домашнему, Гри, школа и невежество — это просто слова, лишенные смысла.
— Просто слова, — повторил папа.
И тогда Гри опять рассмеялся, а папа сказал ему:
— Перестань смеяться: смех без причины…
Папа не договорил, потому что Гри прервал его и очень серьезно произнес:
— …это поливитамины.
Папа сказал, что его сын жалкий рифмач и что сам он, папа, в детстве тоже был таким, но Б школе, когда он занялся серьезным делом, все это слетело с него, как осенняя кора с платана.
— И ты сделался цвета слоновой кости, как облинявший осенний платан.
— Ты угадал, сын, — сказал папа. — Но не забывай, есть разные способы окраски…
— Например, — весело произнес Гри, — отодрать за уши. Я опять угадал, правда, папа?
— Да, — согласился папа, не колеблясь, — и мы сейчас убедимся в этом на собственном опыте. Гри, подойди ко мне, пожалуйста, поближе — отсюда я не достану тебя.
Гри встал у кресла справа, отец ухватил его за ухо и, притянув к себе, крепко обнял. Мама сказала, что этот вариант она предвидела с самого начала, и сын немедленно поддержал ее:
— Да, мама.
— Гри, — сказал папа, — ты стал болтлив, как электронная гадалка из комнаты смеха. Но я знаю, ты полюбишь школу и будешь прилежно учиться. Только дай мне, пожалуйста, слово, что не будешь торопиться с ответом, пока не познакомишься по-настоящему со школой.
— Хорошо, папа, — сказал Гри, — если тебе очень хочется отложить правду, отложим ее. Но ты сам говорил мне: правду надолго откладывать нельзя.
— Так, — кивнул папа и хотел еще сказать, что, если бы мы всегда точно знали, где правда, к человечеству вернулся бы золотой век. Но он не сказал этого, и потом, когда Гри ушел к себе, он решил, что в присутствии сына не следует увлекаться нравственными и социальными обобщениями, потому что преждевременная зрелость — это нередко преждевременная грусть.
— Ты должен быть с Гри построже, — сказала ему жена.
— Да, — ответил он, — я могу приказать ему молчать, но приказать ему не думать я не могу. Даже если бы это разрешалось законом.
Через полчаса Гри постучался в комнату отца.
— Войди, — сказал отец, — но помолчи две минуты. Я должен дописать фразу.
Усевшись в кресле, Гри наблюдал за отцом и постепенно, от стоп к животу, погружался в бархатное, как от человеческого тела, тепло. Такое же бархатное тепло Гри обволакивало на берегу моря, когда в перегороженной каменной запруде перед ним млели крабы, прогретые солнцем. Никто, кроме него, Гри, не замечал, как меняется окраска панцирей у них, как засоряются струйки воды в оранжевых клешнях, как меняется взгляд черных испуганных глаз. Прежде он думал, как все: у краба всегда испуганные глаза, потому что краб всегда таращит их. Но потом много раз он видел у них другие глаза: тоже вытаращенные, но тусклые и безучастные. Поначалу он решил, что эти крабы попросту больны, но внезапно, когда рядом проносилась серебристая фиринка, краб, только что больной и безучастный, делал отчаянный паучий рывок. Промахнувшись, секунд десять — пятнадцать он судорожно подгребал клешней песок, а Потом снова каменел.