Вновь и вновь сверкнул луч, уверенный, разящий, но торопливый. Грохот, треск, от поднятой пыли потемнело вокруг.
И внезапно все стихло, ибо все было кончено. Раздавленная, искромсанная лавина замерла у ног человека. Архипов не сразу понял, что за странные цветы усеяли его скафандр. Потом сообразил: брызги крови.
Он дрожал весь с головы до ног и не мог унять дрожи. Он сделал шаг и пошатнулся. Нет, хватит, прочь, прочь от этого ужасного места!
Но не тут-то было! Кусты на повороте уже не колыхнулись: они пали, как занавес, поваленные новой лавиной сирилл. Архипов в исступлении полоснул лучом поперек тропинки. Первый ряд повалился, но трепещущий завал почти не задержал животных. Архипов бил лучом налево, направо, наотмашь рубил им, словно огненным мечом. Перед ним громоздились груды, и он все бил и бил, бил по живому и по мертвому; а сириллы, и кажется, уже не только сириллы, все мчались, и это было кошмаром. Словно сама природа вдруг двинулась на пришельца-человека, чтобы смять, уничтожить его.
— И еще несколько минут Архипов палил лучом, хотя бить было уже некого — звериный поток иссяк. Когда человек сообразил это, он вынужден был присесть в изнеможении. Раскаленный пистолет жег ладонь даже сквозь перчатку. Одежда была мокра от пота.
Но треск в кустах опять заставил его вскочить. Да что же это такое… Он озирался, переполненный самыми дикими догадками. Треск шел неизвестно откуда и не походил на прежний.
В нем была угроза и победная сила, как в скрежете челюстей, перемалывающих добычу. Напрасно, однако, Архипов силился разглядеть причину треска. Пыль. Она висела над полем битвы густым дымным пологом.
Сквозь пыль с трудом пробивался рыжий свет дня, огненными бликами падая на тропинку. Их шевеление чем-то остановило внимание Архипова. В них была странная краснота.
И подвижность.
“Что это значит? Все это? Животные, треск, блики… Хоть бы минуту передышки, чтобы сообразить…” Дымный полог колыхнулся перед ним, видимо, от порыва ветра. Полынья света расширилась и тронула дальний куст.
И куст внезапно охватило пламя! Архипов вскрикнул: куст пылал с оглушительным треском.
И тут Архипов понял все… Сразу, окончательно. Понял и замычал, словно от боли. На него, на сирилл, на все живое шли огонь и дым. Шел треск лесного пожара, от которого должны были спасаться все — и люди и звери. Пожар, только пожар гнал сирилл по тропинке на прямую, слепо, безоглядно, по кратчайшей и удобнейшей дороге, на которой вздумалось оказаться человеку, настолько далекому от жизни леса, что он ничего не понял, не посторонился, не побежал бок о бок с животными, а бездумно рубил своим сверкающим мечом, как будто в эту минуту ему могла грозить опасность большая, чем сгореть заживо.
Как ни страшно было это открытие, Архипова прежде всего охватил стыд, горький и едкий стыд. Устроить такую бойню!
Кромсать на куски тех, кто искал спасения и указывал ему путь к спасению!
Архипов последний раз бросил взгляд на печальный памятник своему высокомерию — груду мертвых тел, к которым уже подбирался огонь. И побежал, отшвырнув тяжелый пистолет. Побежал стремглав — по прямой, кратчайшей дороге, не глядя по сторонам, не рассуждая, готовый грудью снести любое препятствие. Побежал так, как перед этим бежали сириллы.
Владимир Григорьев
СВОИ ДОРОГИ К СОЛНЦУ
Профессор, отстукивая каблуками, сбежал по трапу на взлетную полосу и шагнул вслед за рулоном. Ковер неслышно бросился прочь. Бросился, но тут же притормозил, приноравливаясь к скорости, наиболее удобной для человека, отвыкшего от собственного веса.
— Направо, налево, вперед, — диктовал кто-то с диспетчерского пункта, и профессор с удовольствием подчинялся, легко скользя в рассекаемой рулоном толпе.
Приятно быть весомым! Приятно подчиняться! Полтора года он командовал всеми сразу, вспоминая о временах, когда можно было командовать только самим собой. Ах, приятно командовать только самим собой! Вот все встречают его здесь, на Земле. Хотят, чтобы он заговорил, взмахнул рукой. А у него комок в горле. Что сказать? Какую речь? Не расскажешь и не напишешь… (Видели бы они его лицо тогда. Когда щит гравитонов вздрогнул и прогнулся. И осколки брызнули. Хорошо, что не видели.) Народ встречал профессора глубочайшим молчанием.
— Никаких эмоций! — приказал медицинский консилиум. — Нервы профессора на пределе!
Никто из них, врачей, не знал наверняка, на пределе или как. Последнее время индикатор присылал совсем непонятные графики его состояния. Кривые выписывали лепестки, бутоны, соцветия, а то выходили на идеальное плато, парили, как птицы, над степью. Врачи путались в графиках. Но каждый ставил себя на его место и говорил: