Выбрать главу

— Нет, Дин, не то, — воскликнул старик, — исследователь не вправе ставить так вопрос — “все — или ничего”. И как бы вам ни хотелось узнать тысячепроцентно гарантированное будущее уже сегодня, ничего не получится. Может быть, это достанется вашему сыну, а может, только его правнуку. Но если ваш новый Элу заглянет на неделю, на месяц вперед, мы двинемся втрое быстрее и увереннее.

“Втрое быстрее и увереннее”, — машинально повторил Дин Григорьевич, досматривая картину, которая возникла перед ним еще до того, как старик обрушился на него с упреками и разоблачениями. Уже с месяц она неотступно преследовала его, эта картина: автомобиль идет на огромной скорости по солончаку, и фары его высвечивают солончак перед машиной метров на двести, а дальше, до горизонта, — сплошная темень. Ему нестерпимо хочется увеличить скорость, но, чтобы увеличить скорость, надо увидеть всю дорогу — до горизонта.

Но как, как может он увидеть ее всю? И под силу ли это человеку вообще? А что, если мойры и парки — вовсе не гениальное прозрение человеческой интуиции, а всего лишь заманчивый и удобный поэтический образ?

Хорошо, допустим, так, допустим, невозможно просмотреть дорогу в деталях, но хотя бы направление определить возможно! Ведь работа системы во времени — это и есть направление. Но что он, собственно, знает о системе, которая называется Гри, о системах, которые под миллиардами имен прыгают, грустят, валяют дурака сейчас на всех шести континентах!

Когда он сконструировал своего Элу, президент Академии педагогики на годичном собрании объявил, что школа обулась, наконец, в семимильные сапоги. И все аплодировали словам президента, как будто эти самые семимильные сапоги не пылились уже добрые полсотни лет в музеях космонавтики, ядерной физики и даже музеях медицины. И никто не вспомнил при этом, что педагогика по-прежнему сама величает себя наукой, и никто не вспомнил при этом раблезианской аллегории президента Академии наук: когда дети играют в ихтиандров и авиандров, глупо и бесчеловечно разубеждать их — надо подождать, пока они вырастут.

— Удивительно, — сказал вдруг громко Дин Григорьевич, педагогика, древнейшая человеческая наука, только начинается. А может… Тоска, дедушка Гор.

— Дин, — очень строго, очень сурово произнес старик, — перестань ныть, иначе я выставлю тебя за дверь. За четверть века ты мог, ты должен был стать мужчиной. Когда ты учился, был только Элу-двоечник, а теперь есть Элу Большой. За ним придут Элу Максим, Элу Магнус, Элу Ультрамагнус и…

— …и в этом смысл прогресса. — Дин Григорьевич улыбнулся, но глаза его оставались грустными. — И все-таки сегодня мне… нам трудно, труднее, может быть, чем четыре с половиной века назад Коменскому, чем триста лет назад — добрейшему Песталоцци.

— Нет, — воскликнул Гор Максимович, — нет…

И в то самое мгновение, когда он сделал шаг, чтобы ухватить своего оппонента за полу куртки, Гри, названивая еще, отворил уже дверь и прямо с порога объявил, что ему надоело слоняться по саду, где тыщу раз останавливают и поучают. Лучше посидеть здесь, с Элу Большим. Почему с Элу? Потому что Элу говорит лишь, что правильно и что неправильно, и никаких внушений не делает.

— Вы слышите, Фома вы, — поднял старик палец, — Элу учит, но не поучает! Сделайте так, чтобы и в постылом ворчуне Горе не было нужды здесь, на седьмом, чтобы Элу Магнус, Элу Великий, вытеснил отсюда всю эту компанию — Элу Большого и старика Гора.

— А время? А… — Дин Григорьевич показал глазами на сына: “А он?” — Не надо, друг, трагедий! — декламаторский зуд вновь овладел стариком. — Что есть трагедия? Неверие всего лишь, пустое лишь неверие и страх!

Переводя клавиши Элу на оранжевое свечение, Гри выстукивал рассказ на свободную тему — “Жизнь и нравы церцерис-златкоубийцы”. Старик включил сигнал “Тихо! Идут занятия!” и занялся своими табель-графиками.

Дин Григорьевич сначала склонился над сыном, а затем, минут через пять, подошел к окну — школьный сад и игровые площадки были пусты. Только солнца внизу, на земле, было много, фантастически много. И опять, как еще до того, когда старик в первый раз обрушился на него, перед ним возник автомобиль и солончаковая степь, высвеченная фарами метров на двести, не больше. Свет был далеко на горизонте — тонкой дугой он опоясывал землю, а между ним и высвеченным солончаком была сплошная темень.

Педагогика, древнейшая человеческая наука, только начинается.

Видимо, он произнес эти слова вслух. Да, вслух — вот и желтый сигнал загорелся “Порядок нарушен”, и старик грозит ему пальцем, кивая на красное “Тихо! Идут занятия”.

Е.Войскунский, И.Лукодьянов

И УВИДЕЛ ОСТАЛЬНОЕ

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

А.Пушкин

1

Юпитер бушевал. Отсюда, с каменистой Ио, было видно, как по его гигантскому диску, закрывавшему полнеба, ходили бурые смерчи. Казалось, гигант пульсировал, то опасно приближаясь, то удаляясь. Казалось, его беспокойная атмосфера вот-вот сорвется, не выдержав чудовищной скорости вращения, и накроет дымным одеялом маленькую Ио, космотанкер “Апшерон” и его экипаж.

— Ух ты, — сказал напряженно-бодрым голосом штурман Новиков и зябко поежился. — Разыгрался Юпик. Это он всегда так, Радий Петрович?

— Нормально, — ответил командир танкера, голос его перебивался разрядами. — На экваторе турбулентно, на шапках — поспокойнее. Для Юпитера погода — баллов на пять. Только не надо про него так… фамильярно. Планета серьезная.

Новиков прыжком приблизился к башенке автоматической станции, поднял крышку, посмотрел на ползающие по экрану зеленые зигзаги.

Не раз приходилось ему видеть это зрелище в учебных фильмах, но одно дело — учебный фильм, другое — оказаться лицом к лицу с чужой, разнузданной стихией.

— Напряженность Ю-поля у красной черты, — сказал он.

Володя Заостровцев, бортинженер, быстро взглянул на Новикова, но промолчал. Сегодня с утра он и двух слов не вымолвил.

Нижний край Юпитера был обгрызен острозубчатым горизонтом Ио. Именно оттуда должен был появиться контейнерный поезд, и все трое не сводили с горизонта глаз.

Командир танкера поднял руку к шлему, словно намереваясь почесать затылок.

— Здесь-то что, — сказал он. — Четыреста мегаметров до него. Санаторий. А побывали бы вы на Пятом — вот там сейчас неуютно.

— Ну да, там ведь вдвое ближе, — отозвался Новиков. — А вы были на Пятом?

— Бывал. С одним планетологом. Мы тут на всех спутниках ставили первые автостанции.

Володя Заостровцев пнул носком утяжеленного башмака ледяную глыбу, сказал:

— Радий Петрович… Улетать надо отсюда…

— Это почему же?

— Не знаю. Только чувствую — надо поскорее уходить.

— А контейнеры? — возразил Новиков. — С чего это ты расчувствовался? Боишься, так сидел бы дома.

— Да-а-а, — продолжал командир, — на Пятом и горизонта, в сущности, нет. Стоишь, как на камешке, а этот, — он кивнул на Юпитер, — стена стеной, руку протянуть боязно. Так что ничего, Заостровцев, бывает, если в первый раз. Около Юпитера всегда эти… кошки по сердцу скребут. Нормально.

— Да нет, Радий Петрович, — стесненно сказал Володя, — я не то что боюсь, а… сам не знаю… Конечно, без контейнеров нельзя.

Командир взглянул на часы.

— Теоретически буксир должен вернуться через пятьдесят минут, — сказал он. — Но плюс-минус полчаса всегда возможно: плотность его атмосферы, — он снова кивнул на Юпитер, — вещь уж очень непостоянная. Наши контейнеры там мотает, как деревья в бурю.

Новиков представил себе, как, огибая планету, сквозь толщу бушующих, насыщенных энергией газов мчится буксир — космический беспилотный корабль с длинным хвостом вакуумных контейнеров. Поезд догоняет Красное Пятно и, войдя в его плотную среду, уравнивает с ним скорость. Распахиваются приемные горловины, и вещество Красного Пятна со свистом всасывается в контейнеры. Хищника загоняют в клетку. Пятно, впрочем, и не заметит ничтожной убыли…