(Интересна была первая реакция в понедельник утром. Иван Петрович вызвал Семена, Юру, Вадима, сначала кричал, потом горестно закатывал глаза: “Как могли вы решиться участвовать в этом деле? Убили человека, убили блестящего ученого!” Потом снова: “Будете отвечать по всей строгости закона. Я этого дела так не оставлю! Я из-за вас в тюрьму садиться не буду!” И так далее. Отправил их и тут же начал звонить в обком. Но Юра не стал ждать и утром же двинул туда сам с копией завещания. Важно сразу дать делу правильное освещение. В общем все обошлось, и в понедельник уже было дано первое сообщение в печать. Иван Петрович важно принимал в своем кабинете журналистов и позировал перед фотографами. Послушать, так именно он создал Прохорова и подготовил проведение операции. Но Юра тоже не зевал и уводил гостей в лабораторию, а там директор был явно несостоятелен. Командовал Юра. Началось обыгрывание “подачи”. Всем было очень противно, но новый некоронованный шеф — Юра — сказал, что так надо. Может быть, и надо, но все равно противно.) Потом мы говорили о другом. Я рассказывала разные истории о больных, о детях. Обсудили последний кинофильм, который он, конечно, не видел, только читал отзывы. Я уже не помню всего. Знаю только, что оба старались друг перед другом.
Наконец в десять вечера Ваня сказал, что он устал и что мне пора домой. Сложные у меня были при этом чувства. “Вот последние минуты, запомни их. Вот они уходят”. И в то же время: “Хорошо, что пора домой”. И тут же стыд — должна остаться, и нет уверенности, что он этого хочет.
Он встал с постели, слегка пошатываясь, подошел к письменному столу (пустой стол блестел) и достал из ящика папку.
— Я последний год писал кое-что. Вот возьми, храни. Может быть, когда-нибудь проснусь, любопытно будет. Показывать не нужно никому… До тех пор, пока ты сама не решишь. Сегодня утром написал последнее. Прошу тебя: не читай сегодня, мне неприятно. И вот еще пачка твоих писем.
Старался говорить спокойно, и, пожалуй, это ему почти удалось. Я тоже держалась как могла.
Потом предложил мне взять на память что хочу, а я никак не могла сообразить что. Какие-то подлые мыслишки: “А вдруг узнают?” Так въелась эта конспирация. Выбрала несколько фотографий, которых у меня не было. Они и сейчас здесь, я каждый день смотрю и представляю, как он рос, учился, о чем думал.
Еще я взяла маленький чугунный бюстик Толстого. И все.
И все. Поцеловала и побежала. Слышала еще, как сказал: “Прости меня, Лю”. Дверь захлопнулась. Спускалась по лестнице, а в голосе: “Конец. Конец…” Опять плакала дорогой и Всю ночь тоже. Представляла, как он чистит зубы, принимает лекарство, ложится. Наверное, еще по привычке читает газету… Опять терзалась: “Как могла его одного оставить?” Плохо мне было.
Больше сегодня писать не могу. Расстроилась совсем. Нужно идти домой. Соскучилась по своим милым. Что бы я делала без них? Так и слышу щебетание: “Мамочка, мамочка пришла!” А Костя басит с претензией на солидность: “Ну, наконец!” А потом забывает и целует меня, как раньше, когда был маленький. Нужно еще зайти посмотреть тяжелых больных перед уходом. Не хочется, а не зайти не могу. Почему это?
Вот я подошла к самому главному — к описанию воскресенья. Иначе, как по имени, я не могу назвать этот день.
Опыт? Эксперимент? Разве эти слова годятся, когда вот такое было сделано с человеком?
Я должна набраться мужества и описать все как было.
Начало операции было назначено на девять утра. (“Операция”, пожалуй, — самое подходящее и привычное для меня слово.) Я немножко заснула перед утром, но в семь уже была на ногах. Нужно выполнить свои обязанности: приготовить еду для семьи, прибрать. Обычные утренние воскресные разговоры: “Костя, вставай”, “Дола, кончай чтение”, “Павел, вот тебе чистая рубашка…” Впрочем, зачем я все это пишу? Разве речь обо мне?
Ушла в полдевятого, сказав, что мне нужно в больницу и раньше обеда я не вернусь. Павел ничего не ответил, но посмотрел довольно зло. Видимо, он подозревал, куда я хожу по вечерам. Он знал о тяжелой болезни Вани, они были знакомы, и я ему говорила (так, между прочим).
Шла, торопилась. Представляла: вот уже Вадим подъехал к его дому на такси. Поднимается по лестнице. Ваня готов, побрит, выпил кофе. (Это было предусмотрено планом.) Убрал постель: он аккуратист, не похож на холостяков. Вадим говорит что-нибудь веселое, вроде: “Ну, шеф, приехали!” Какую-нибудь банальную фразу, за которой скрываешь боль и растерянность. Лицо Вани я представить не могла, что он говорил — тоже. Наверное, что-нибудь незначительное; “Ты на такси? Легко нашел?” Вот он надевает в прихожей пальто. (Оно и теперь висит на вешалке в кабинете, и ни у кого не поднимается рука определить его куда-то на постоянное место. Довольно потертое зимнее пальто. Говорил: “Привык, да и зачем мне форсить?”) Потом Вадим рассказывал: так и было. Он оделся в прихожей, вернулся в комнату, оглядел ее еще раз: все ли в порядке или хотел проститься. Сказал: “Живи здесь на здоровье, я не скоро вернусь”. (А подумал небось: “Совсем не вернусь”. Оценивал шансы в десять процентов.) Потом сказал: “Присядем на дорожку”. Сели кто на что. Какое странное положение, даже трудно себе представить: человек уезжает в будущее. Вадим говорит, что было полное ощущение отъезда, глаза сами искали чемодан.
Утро было хмурое. Народу на улицах еще мало, падает редкий снежок. Подумала: “Март, а весной и не пахнет. Сухо, нужно было надеть туфли”. Спохватилась: какое это имеет значение? Для Вани? Чтобы он запомнил на ту, вторую жизнь? Так он и раньше не замечал, во что я одета.
Пришла, еще их не было. Приехали только через полчаса: Вадим не мог найти такси. Правда, все остальные участники уже были в сборе, я пришла последней. (Было немного стыдно: “Не могла встать пораньше!”) Все были заняты делом: Юра возился около блока регулирования автоматики (я уже знала, что это такое), Поля заполняла плазмой оксигенатор АИК. Володя присоединял шланг наркозного аппарата к кислородному баллону. Игоря в операционной не было: он со своей помощницей был в лаборатории, рядом.
Все здесь я уже знала — меня приглашали на последние опыты. Описывать установку не буду, потому что для этого недостаточно квалифицированна. Кроме того, подробное описание скоро появится в журналах, путешествие в будущее не засекретили.
В комнате было тесно и не очень чисто. (Юра говорил, что уже принято решение в президиуме построить для их лаборатории небольшой дом и что там будет зал для саркофага со всей механикой. Но когда это еще будет? Я знаю, как академия строит. Впрочем, если сверху нажмут, то, может быть, и быстро. А это возможно: ретивые писаки уже называют “гордостью советской науки”. Неприятно слушать это. Ваня представляется теперь какой-то вещью. Впрочем, может быть, я ошибаюсь, а Юра не видит в этом ничего плохого. Говорит: “Это на пользу науке”. Только бы он не соединял это с пользой для себя.) В центре стоит саркофаг — такой большой цилиндр, наполовину сделанный из плексигласа, так что все видно, что внутри. Обе крышки его были открыты. Впереди — стол-каталка, на котором будут давать наркоз и присоединять всю механику: шланги и АИК, зонды для измерений давления в сердце, датчики. Потом стол этой каталки прямо задвигается в камеру, а все шланги и провода проводятся через специальное окно, которое закрывается герметически.
Выглядит все это очень внушительно, но враждебно. Кроме камеры, все остальное грубо и некрасиво. Торчат трубы, провода, какой-то хаос. Юра говорит: “Макет установки”. Будто бы скоро будет иначе — обтекаемые формы, красивый цвет…
Но мне уже все это как-то напоминает ограду и памятник на кладбище. Может быть, мне стыдно, потому что доктор?
Мои обязанности в операции были необременительные.
Я так думаю, что Ваня их специально придумал, чтобы я могла быть при нем в последние минуты. А может быть, и нет.
Все-таки врач нужен: мало ли что может случиться еще в самом начале операции. Я должна сначала помочь Володе при наркозе, так как его обычных помощников — сестер — мы привлекать не захотели; потом в роли ассистента и операционной сестры помогать Вадиму приключать АИК и вводить катетеры в сердце. Одной Поли для этого мало.