Рванулся. Запутался в парашютном шелке. Ослепленный, махал руками. Наконец как-то выбрался и побежал, продираясь сквозь влажные колючки. Он бежал и все пытался рассмотреть свои руки. Но было темно, и он ничего не видел, а все бежал, бежал. Так он и не понял, что все же произошло, не разрешил ничего, не избавился. Бежал и все спрашивал ее, пытаясь разглядеть свои руки. Но только летучие собаки бесшумно проносились над ним.
Из леса он вышел заросшим и грязным, с дикими блуждающими глазами, обведенными землистыми кругами, ясно видимыми на нездорово-зеленой коже. Говорят, он напоминал сумасшедшего лемура, если только лемуры могут сойти с ума.
Его поместили в психиатрическую больницу. С помощью хемотерапии кое-как вправили мозги. Но, по-моему, он так и остался свихнувшимся. Недаром некоторые принимают его рассказ за маниакальный бред. Ведь он один уцелел из всего гарнизона и долго шатался в римбе. Но кто может знать… Он же один уцелел из всего гарнизона.
Я почему-то поверил в эту историю. И сразу же представил себе нас с Дениз. Мне сделалось страшно и зябко. Будто все это произошло со мной и это я бреду сквозь мокрый туманный лес, а Дениз навсегда осталась там… во мраке. Белые люминесцентные пятна грибов перед глазами и касание мокрой паутины к лицу, а руки никак не разглядеть. Хоть и светятся грибы, а рук не видно. Что-то невидимое то закрывает гриб, то открывает. Это и есть рука. Больше ничего не видно.
Тогда-то я и поклялся себе, что ни за что не разрешу снять с Дениз молекулярную карту. Ни за что! И хорошо, что так оно и случилось. Я запомню ее такой, как тогда на пляже.
Она стояла на коленях перед ямкой, в которой горел огонек, и защищала его руками, будто молилась неведомому богу.
Длинная черная тень ее тянулась по тронутому багровыми отблесками песку к кромешному океану.
Вот такой я и запомню ее… Большего и не нужно. Все равно уже ничем и ничему не поможешь. Как смертельно обидно, как больно… Почему это должно было произойти именно со мной? Я так был глупо уверен, что метя минуют все беды и несчастья. Как оно случилось, когда, где? Знать или не знать, какая, в сущности, разница, если ничего нельзя изменить? Сколько мне осталось? Нельзя же так лежать и думать, думать, Слишком мучительно. Надо бы как-то иначе… Но почему я так уверен, что обязательно умру, почему я это так знаю? Бывают же случаи… Вдруг у меня легкая форма?.. Но не надо, не надо! Ничто так больно не точит сердце, как надежда.
3 АВГУСТА. ОРДИНАТОРСКАЯ
— Как вы его сегодня находите? — Главврач выглядел помолодевшим. Пепельно-серые волосы его были коротко и аккуратно подстрижены. Тщательно выбритые щеки даже слегка порозовели.
— До вас ему, во всяком случае, еще далеко, — усмехнулся Таволски, помогая шефу надеть халат.
— Да что вы, коллега? Есть какие-нибудь сдвиги к лучшему?
— Радиоактивность сывороточного натрия оказалась ниже, чем это можно было предполагать.
— Не очень-то надейтесь на это, — главврач махнул рукой и, как всегда, брюзгливо выпятил губу. — Не обольщайтесь. Это еще ничего не доказывает. Ровно ничего… Как сегодня кровь?
Таволски протянул ему сиреневый бланк.
— Так-с… Лимфоциты, нейтрофилы… — Голос его постепенно затихал, и к концу он уже едва слышно бубнил поднос и раскачивался, как на молитве. — Моноциты, тромбоциты, красные кровяные тельца… — вдруг внезапно вскинул голову и резко сказал: — Отклонения от нормы не очень существенны. Белых телец свыше двадцати пяти тысяч! Но и это ничего не доказывает. Своего рода релаксация. К сожалению, картина скоро изменится… Вы замеряете время свертывания крови?
Таволски кивнул.
— Хорошо. Продолжайте. А как спинной мозг?
— Пункцию, как вы знаете, сделали позавчера… Картина довольно неопределенная. Вероятно, и здесь требуется известное время…
— Да, да, конечно. Как только количество белых телец станет падать, начинайте обменное переливание. Введите в кровь двадцать миллиграммов тиаминхлорида и пятьсот тысяч единиц кипарина.
— Как вы смотрите на пересадку костного мозга?