Выбрать главу

Пилот захлопнул дверцу и взмыл вверх.

Сделав над пылающей базой круг, вертолет полетел к океану, где у самого берега стоял атомный авианосец с эскортом судов охранения.

С базой к этому моменту все было кончено. Партизаны добивали последних ее защитников. Часто оборачиваясь назад, пилот и женщина еще долго видели пылающее во мраке малиновое кольцо.

Но вертолет не дотянул до океана. Из-за нехватки горючего летчик совершил вынужденную посадку в заболоченной римбе. Огромный двадцатипятилетний детина и маленькая женщина, на глазах которой обезглавили ее мужа, оказались заброшенными в душной и смрадной мангров, среди причудливых сплетений воздушных корней. Повсюду шуршали крабы, и даже рыбы здесь сидели на суше, тараща огромные невыразительные глаза. Женщина поминутно вскрикивала — ей повсюду мерещились змеи. Холодные скользкие грибы, источенные слизняками, то и дело касались ее, и она опять вскрикивала, гадливо поеживаясь. А через несколько часов место, которого коснулся гриб, опухало, и она принималась плакать, горько жалуясь на судьбу. Словом, она вела себя, как всякая цивилизованная женщина, очутившаяся вдруг в джунглях.

Но пилота не оставляло подозрение. Он-то знал, кто может приехать на стратегическую базу на две недели. И он следил за ней денно и нощно, точно старался уличить ее в каком-то страшном поступке.

Его подозрительность росла с каждым днем. Кое-какие основания для этого были. Женщина стала вести себя с ним так, словно это не она совсем недавно, спрятавшись среди бочек, видела, как пронесли на бамбуковой палке голову ее мужа. Впрочем, и на него временами накатывала волна какого-то помутнения. Он и сам забывал тогда, что у нее был муж — его хороший приятель, и ему начинало казаться, будто она всю жизнь провела с ним и к нему приехала на эти две недели. Он готов был поставить жизнь против никеля [Мелкая монета.], что и она в эти минуты думала так же.

Но потом на него находило. Изводил ее дикими расспросами, порой жестоко бил, чтобы через минуту молить о прощении, осторожно снимая губами слезинки с ресниц. Горькие, соленые слезинки. Как-то он разбил ей губы в кровь и с напряженным любопытством следил за тем, как тонкая алая струйка сбегает по подбородку и расплывается на сэйлоновой блузке ржавым пятном.

На другой день он бережно и нежно целовал коричневую корочку на распухшей губе и плакал от раскаяния и счастья. А через час спрашивал, всегда ли так быстро свертывается у нее кровь.

Они пробирались сквозь джунгли по компасу, сгибаясь под тяжестью рюкзаков. Покидая вертолет, они забрали с собой всю провизию. Но с каждым днем рюкзаки становились легче, а конца мучительному пути все не было. Она кротко и безропотно сносила самые страшные оскорбления. И это еще больше настораживало и раздражало его.

Припадки буйства овладевали им все чаще. То мольбами, то побоями он во что бы то ни стало хотел вырвать у нее признание. “Кто же ты?” — кричал он. И столько было тоски в этом нечеловеческом вое, что где-то в джунглях отзывались на него звери и долго-долго не могли потом успокоиться.

А она, казалось, не понимала, чего он от нее хочет. Легко переходила от слез к смеху, преданно следила за ним большими фиалковыми глазами, осыпала его ласками.

И как-то ночью, когда вокруг, точно глаза хищников, светились грибы и звери неведомыми тропами шли на водопой, он совсем обезумел. “Я должен знать, кто ты, — хрипло сказал он. — Я больше не могу так. Скажи мне, кто ты… Признайся! Прошу тебя…” Он разбудил ее. Но она по-прежнему не понимала, чего он от нее хочет, или делала вид, что не понимает. Тогда он стал душить ее, с ужасом сознавая, что делает нечто страшное и непоправимое, но не в силах остановиться, спокойный и безумный, с больной раздвоенной психикой. Когда она дернулась и затихла потом в его руках, он закричал как ребенок.

Рванулся. Запутался в парашютном шелке. Ослепленный, махал руками. Наконец как-то выбрался и побежал, продираясь сквозь влажные колючки. Он бежал и все пытался рассмотреть свои руки. Но было темно, и он ничего не видел, а все бежал, бежал. Так он и не понял, что все же произошло, не разрешил ничего, не избавился. Бежал и все спрашивал ее, пытаясь разглядеть свои руки. Но только летучие собаки бесшумно проносились над ним.

Из леса он вышел заросшим и грязным, с дикими блуждающими глазами, обведенными землистыми кругами, ясно видимыми на нездорово-зеленой коже. Говорят, он напоминал сумасшедшего лемура, если только лемуры могут сойти с ума.

Его поместили в психиатрическую больницу. С помощью хемотерапии кое-как вправили мозги. Но, по-моему, он так и остался свихнувшимся. Недаром некоторые принимают его рассказ за маниакальный бред. Ведь он один уцелел из всего гарнизона и долго шатался в римбе. Но кто может знать… Он же один уцелел из всего гарнизона.

Я почему-то поверил в эту историю. И сразу же представил себе нас с Дениз. Мне сделалось страшно и зябко. Будто все это произошло со мной и это я бреду сквозь мокрый туманный лес, а Дениз навсегда осталась там… во мраке. Белые люминесцентные пятна грибов перед глазами и касание мокрой паутины к лицу, а руки никак не разглядеть. Хоть и светятся грибы, а рук не видно. Что-то невидимое то закрывает гриб, то открывает. Это и есть рука. Больше ничего не видно.

Тогда-то я и поклялся себе, что ни за что не разрешу снять с Дениз молекулярную карту. Ни за что! И хорошо, что так оно и случилось. Я запомню ее такой, как тогда на пляже.

Она стояла на коленях перед ямкой, в которой горел огонек, и защищала его руками, будто молилась неведомому богу.

Длинная черная тень ее тянулась по тронутому багровыми отблесками песку к кромешному океану.

Вот такой я и запомню ее… Большего и не нужно. Все равно уже ничем и ничему не поможешь. Как смертельно обидно, как больно… Почему это должно было произойти именно со мной? Я так был глупо уверен, что метя минуют все беды и несчастья. Как оно случилось, когда, где? Знать или не знать, какая, в сущности, разница, если ничего нельзя изменить? Сколько мне осталось? Нельзя же так лежать и думать, думать, Слишком мучительно. Надо бы как-то иначе… Но почему я так уверен, что обязательно умру, почему я это так знаю? Бывают же случаи… Вдруг у меня легкая форма?.. Но не надо, не надо! Ничто так больно не точит сердце, как надежда.

3 АВГУСТА. ОРДИНАТОРСКАЯ

— Как вы его сегодня находите? — Главврач выглядел помолодевшим. Пепельно-серые волосы его были коротко и аккуратно подстрижены. Тщательно выбритые щеки даже слегка порозовели.

— До вас ему, во всяком случае, еще далеко, — усмехнулся Таволски, помогая шефу надеть халат.

— Да что вы, коллега? Есть какие-нибудь сдвиги к лучшему?

— Радиоактивность сывороточного натрия оказалась ниже, чем это можно было предполагать.

— Не очень-то надейтесь на это, — главврач махнул рукой и, как всегда, брюзгливо выпятил губу. — Не обольщайтесь. Это еще ничего не доказывает. Ровно ничего… Как сегодня кровь?

Таволски протянул ему сиреневый бланк.

— Так-с… Лимфоциты, нейтрофилы… — Голос его постепенно затихал, и к концу он уже едва слышно бубнил поднос и раскачивался, как на молитве. — Моноциты, тромбоциты, красные кровяные тельца… — вдруг внезапно вскинул голову и резко сказал: — Отклонения от нормы не очень существенны. Белых телец свыше двадцати пяти тысяч! Но и это ничего не доказывает. Своего рода релаксация. К сожалению, картина скоро изменится… Вы замеряете время свертывания крови?

Таволски кивнул.

— Хорошо. Продолжайте. А как спинной мозг?

— Пункцию, как вы знаете, сделали позавчера… Картина довольно неопределенная. Вероятно, и здесь требуется известное время…

— Да, да, конечно. Как только количество белых телец станет падать, начинайте обменное переливание. Введите в кровь двадцать миллиграммов тиаминхлорида и пятьсот тысяч единиц кипарина.

— Как вы смотрите на пересадку костного мозга?

— Пока повремените. Нужно выявить очаги поражения… Мы ведь все еще не знаем даже приблизительного количества рентгенных эквивалентов. По-видимому, желудочно-кишечная стадия болезни вступает в острую фазу. Надо быть начеку. Интересно все же, затронут ли у него живот…