Выбрать главу

Горгадзе особенно похвалил меня за то, что я это заметал, и тогда мы перешли к завершающему этапу тренировки, в течение которой я должен был научиться замечать и запоминать мелочи, попадающиеся на глаза в реальной жизни.

На это ушло три месяца, и после я удивлялся сам себе, каким я стал внимательным и как хорошо я запоминал эти мелочи.

Одновременно с этим пришло чувство значительности любой так называемой мелочи, понимание того, что из мира нельзя изъять ни одной крупинки, ни одного атома, а если это каким-то чудом и сделать, то тогда рухнет вся вселенная.

По правде говоря, я стою посреди моста и смотрю на бегущую реку не только для того, чтобы еще и еще раз убедиться, что без этой реки, и без вот той крохотной волны, и без моста, и без меня вселенная существовать не может. Это для меня аксиома. Но если вселенная не может существовать без таких мелочей, то она и подавно не может существовать без того человека, которого я здесь жду.

Я смотрю на свои часы и по углу между стрелками с точностью до секунды определяю время. Я мог бы на часы и не смотреть, потому что в курс тренировки входило определение времени без часов, и я это могу делать в любое время дня и ночи с точностью до секунды. На часы я смотрю просто для того, чтобы еще раз удивиться, до чего же это таинственный механизм.

Я уверен, что из всех самых непонятных и таинственных вещей на свете самым непонятным и таинственным предметом являются часы — все равно какие. Или мои, наручные, или вон те, электрические, которые висят на столбе на набережной.

Тайна этого прибора в его простоте. Подумать только, все события во вселенной зависят от того, каков угол между большой и маленькой стрелками! А вращают эти стрелки обыкновенные колесики и пружинки, и от этих колесиков и пружинок зависят затмения Луны и Солнца, движение переменных звезд, отстоящих от часов на миллиарды миллиардов километров, распад атомов урана и движение железнодорожных поездов.

Горгадзе всегда говорил, что от часов нужно избавиться, потому что они только запутывают суть дела. Часы вносят сумятицу в понимание проблемы, и поэтому нужно научиться на них не обращать внимания и вообще о них не думать.

Мои часы мне ни к чему, я их ношу по привычке, просто для того, чтобы иногда пытаться постигнуть их непостижимую тайну. Я уверен, что тайна здесь какая-то есть, может быть, одна из тех, на которых стоит весь мир.

Ведь недаром же вот сейчас, когда обе стрелки слились, когда колесики и пружинки поставили их так, что время стало называться половиной шестого, человек, которого я жду, появился на противоположном конце моста. Как закон. Как неизбежная судьба. Как вспышка новой звезды в далекой галактике.

Как всегда, она идет неторопливой походкой, помахивая своей красной сумочкой. Я издали вижу, что она улыбается, но я знаю, что, когда она поравняется со мной, улыбка исчезнет с ее лица и она пройдет мимо, глядя на противоположную сторону моста. Из-за этого я всегда вижу ее лицо вполоборота.

Если я написал о картине Крымова целую тетрадь, то об этом лице я мог бы написать энциклопедию.

Как вечная фотография, оно запечатлелось в моем мозгу, и, хотя она проходит мимо, глядя на ту сторону моста, я вижу ее голубые глаза, полуоткрытый розовый рот, легкий румянец и беспокойную прядь каштановых волос, которую еще тогда, когда я увидел ее первый раз в метро, трепал ветерок, вливавшийся в открытое окно. Я знаю, что мимо меня она пройдет очень медленно, как бы ожидая, что я ее окликну или что-нибудь спрошу, а когда этого не случится, она зашагает быстрее, не оглядываясь, рассерженная и разочарованная.

А может быть, мне это только кажется, и в наших встречах нет ничего особенного, и она просто думает, как многие другие прохожие, что я стою на мосту от нечего делать и к тому, что я здесь стою, она не имеет никакого отношения.

Каждый раз, когда мы встречаемся, я даю себе слово хоть на минутку стать храбрым, остановить ее и сказать, что я так больше не могу и что для меня она — весь мир, и особенно сейчас, когда все тренировки, которые придумал Горгадзе, позади и я жду самого главного.

Я заранее знаю, что храбрым я не стану и что сегодня будет то же, что вчера, позавчера, неделю и месяц тому назад, и я просто еще раз буду провожать ее глазами до тех пор, пока она не скроется на спуске с моста. Я побреду обратно, ей вслед, проклиная свою нерешительность, мечтая о том, чтобы скорее все началось сначала.

По мере того как она приближается, помахивая красной сумочкой, я судорожно сжимаю чугунные перила и замечаю все мелочи.

Она идет очень медленно, плавно, слегка покачиваясь, и в этой походке есть что-то по-детски озорное, небрежное и очаровательное.

Горгадзе всегда повторял, что в мире главными являются не столько предметы, сколько их движения, и поэтому нельзя влюбиться даже в самую красивую, но неподвижную статую.

Если говорить по правде, то о Горгадзе и об огромном здании с полупустыми залами я забываю только на одно мгновение, на тот теряющийся в океане времени миг, когда она оказывается рядом со мной. Даже мой натренированный мозг не в состоянии определить этот интервал времени, до того он краток. У меня внезапно появляется жгучее желание усилием воли растянуть этот интервал до бесконечности, и вот здесь-то наступает что-то, похожее на облегчение, вспыхивает надежда, в сердце вздрагивает чувство, похожее на чувство мести.

Я закусываю губы и начинаю думать о том, что если Горгадзе прав, то всем моим мукам скоро конец.

Я даже подумал о том, что когда это наступит, то я выброшу свои часы, как ненужные.

Я взглянул на циферблат — стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я предвидел, и она в это мгновение поравнялась со мной.

— Скажите, пожалуйста, который час?

Я окаменел.

Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца среди волн реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.

— У вас, кажется, есть часы, — сказала она.

Я нелепо киваю головой и тяну рукав пиджака, чтобы посмотреть на часы.

— Я вижу. Половина шестого. Спасибо.

И она повернулась, чтобы опять уйти.

— Постойте, — прошептал я.

Когда мы пошли рядом, мне стало чертовски радостно и весело. Был взят какой-то тяжелый, требующий огромного душевного напряжения барьер, и теперь все стало легко и просто.

Мы болтали обо всем на свете, и она иногда останавливалась, и ее лицо выражало неподдельное удивление, когда я сообщал ей что-нибудь такое, чего она не знала или о чем она никогда не думала.

— Я вас знаю давным-давно, — сказал я, когда мы уселись на скамейке в сквере.

— Я вас тоже, — сказала она, улыбаясь. — Вы мне даже раз или два снились. Стоите себе на мосту с каким-то странным выражением лица. Я иногда даже думала, что вы собираетесь кинуться в реку. Не знаю, почему я так думала. Наверное, потому, что у вас действительно всегда было такое странное выражение лица.

— Я прихожу туда, чтобы встретить вас…

— А я об этом догадалась давно и тогда перестала бояться за вас.

— А вы боялись за меня?

— Очень, — ответила она, — особенно ранней весной, когда вода в реке была еще холодной. В темноте, при свете первых фонарей, она кажется мне еще красивее, и я иногда умолкаю, чтобы слушать ее голос, не очень заботясь о том, чтобы понимать, о чем она говорит.

После снова говорю я, и так было до тех пор, пока на башне куранты не пробили полночь.

Она вздрогнула, а я тихонько взял ее руку и прошептал:

— Это скоро кончится…

— Что?

— Тирания… Тирания времени… Вы помните, у Гете: “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” — Помню…

Когда мы дошли до ее дома и взялись за руки, чтобы попрощаться, у меня было такое чувство, будто мы — старинные-престаринные друзья и было нелепо несколько месяцев стоять без толку на мосту и смотреть на желтую воду и на стрелки часов.

А может быть, не так уж и нелепо, как мне казалось. Ничего нельзя уже переменить, а то, что было, свершилось, и значит, так нужно.

Я все еще продолжал верить, что поток времени совершенно неуправляем, что против его течения человек бессилен, а будущее давным-давно готово, лежит себе, как на складе, и ждет момента, чтобы неизбежно превратиться в настоящее…