Разумеется, факт необъяснимого исчезновения крупного соединения красных вызвал определенную растерянность в штабе золотопогонников. Ни одна из гипотез не могла толком объяснить, каким дьявольским способом сумел противник организовать марш через гиблую топь вместе с ранеными и обозом.
— Это все штучки комиссара Струмилина, — говорил полковник Радзинский приглашенным на чай офицерам. — Как же-с — личность известная. Удивительно находчивая шельма. Трижды с каторги бежал, мерзавец, из этих же краев. Накопил опыт. А в прошлом году, господа, обложили его в доме, одного. Так он, сукин сын, умудрился первым выстрелом нашего боевого офицера, штабс-капитана фон Кугеля, царство ему небесное, уложить. И в ночной неразберихе, господа, верите ли, взял на себя командование этими олухами, что дом обложили. Ну, конечно, дым коромыслом, пальба, постреляли друг друга самым убедительным образом, смею вас уверить. А самого, канальи, и след, конечно, простыл. Вот и теперь…
Тщательный осмотр брошенного лагеря ничем не помог в расследовании обстоятельств дела.
Ни раненых, ни живых, только один труп, брошенный взрывной волной далеко от землянки, обратил на себя недолгое внимание дежурного офицера прекрасным покроем одежды и белоснежными, модельной работы сапогами.
— Закопать, — равнодушно приказал офицер, и приказание его было немедленно исполнено.
Вот такими и получились финальные кадры многосерийной художественной хроники, скроенной на потребу марсиан. Безрадостная могилка, выдолбленная в вечной мерзлоте, молодцеватый офицер около, а в могилке сам режиссер фильма, марсианин образца 1919-го.
Приходится ли сомневаться, что доставленная по месту назначения лента имела громадный успех?
Ведь далеко не каждый из режиссеров посягнет на собственную жизнь ради того, чтобы в сюжете все шло по его собственному желанию, и, уж конечно, не пожертвуют ею как раз те, чья смерть не вызвала бы в наших сердцах печали. Тут нужен особый размах души, яркое понимание счастья.
Между прочим, заключительные кадры должны были бы отчетливо передать еще один психологический феномен. Печаль, от которой марсианин не мог оторваться даже на скоростях междупланетной ракеты, бесследно испарилась с его лица. Отдавший всю энергию своего силового поля, беззащитный совсем, марсианин встречает ядреную сибирскую зарю детской, счастливой улыбкой. Тут уж сомнений быть не может — встала у человека душа на нужное место.
Снаряды вокруг него рвутся, а он только хохочет и землю с плеч отряхивает. Плевали мы, мол, на ваши фугасы. Вот сейчас все кончится, отведут меня, значит, в штаб полковника, вот где сцена разыграется!
Красиво умер марсианин, величественно, за справедливое дело.
Прочие марсиане и марсианки, которые, судя по всему, не относились к нему при жизни слишком серьезно, задумаются. Самим-то им отпущено сто пятьдесят лет равномерной жизни — ни больше и не меньше, — и конец запрограммирован. Скучно. Событием не назовешь. А ведь неспроста знаменитый мыслитель прошлого называл смерть самым значительным событием жизни. «Счастливая смерть та, — сказал Гай Юлий Цезарь, — которую меньше всего ожидаешь и которая наступает мгновенно».
Перетряхнет эта смерть представления братьев по разуму. Эволюция, эволюция! А может, только через революцию путь к счастью лежит? Через паровозную топку и пламя ада? Вот как в этих кадрах, что мелькают на экранах во всех домах марсиан.
Крепко уверены в этом герои фильма — комиссар Струмилин, ясная и холодная голова, простые ребята Федька Чиж, комендор Афанасий Власов и еще пятьсот штыков с ними.
Ушли, ушли те штыки через болота, сопки, через первобытные леса. Ушли, и не чтобы шкуру спасать, а чтобы снова в свой последний и решительный бой!
Кирилл Булычев
Поделись со мной…
Мне хочется туда вернуться.
Особенно сегодня, когда серые облака, возникающие из тумана на горизонте, пролетают, одинаковые, над сырой крышей. Они приносят заряды хлесткого дождя и ощущение одиночества.
Мне хочется туда вернуться, но я никогда не смогу этого сделать, потому что унизительно быть попрошайкой среди щедрых богачей, слепым среди зрячих, которые выстраиваются в доброжелательную очередь, чтобы перевести тебя через улицу, безногим, которого носят в паланкине вежливые, мускулистые бегуны.
Наверно, мне придется до конца дней мучиться завистью.
Но тогда я ни о чем не подозревал. Щелкнули и зажужжали двери лифта. Я сошел по пологому пандусу на разноцветные плитки космодрома и остановился, выбирая мысленно из толпы встречающих того, кто предназначен мне в спутники, — о моем приезде были загодя предупреждены.
Человек, подошедший ко мне, был высок, поджар и пластичен, как гепард. У него были длинные, зеленоватые от постоянной возни с герселием пальцы, и уже поэтому, раньше чем он открыл рот, я догадался, что этот человек мой коллега.
— Как долетели? — спросил он, когда машина выехала из ворот космодрома.
— Спасибо, — ответил я. — Хорошо. Нормально.
В моих словах скрывалась вежливая неправда, потому что летел я долго, ждал пересадок в неуютных, пахнущих металлом и разогретым пластиком грузовых портах, мучился невыносимыми перегрузками, не представлявшими ничего особенного для конструкторов и пассажиров в этой части Галактики.
Встречавший ничего не ответил. Только чуть поморщился, словно страдал от застарелой зубной боли и прислушивался к ней, к очередному уколу, неизбежному и заранее опостылевшему. Прошло еще минуты три, прежде чем он вновь заговорил:
— Вам, наверно, трудно было лететь на нашем корабле? Вы не привыкли к таким перегрузкам.
— Да, — согласился я.
— Голова болит? — спросил он.
Я не ответил, потому что увидел, что его настиг укол зубной боли.
— Голова болит? — спросил он снова. И добавил, словно извинялся: — К сожалению, ваши корабли сюда прилетают редко.
Только теперь, отъехав несколько километров от космодрома, мы очутились в новой стране. До этого был планетный вокзал, а они одинаковы во всей Галактике. Они безлики, как безлики все вокзалы, уезжают ли с них поезда, улетают ли самолеты, стартуют ли космические диски.
И чем дальше мы отъезжали, тем особенней, неповторимей становился мир вокруг, потому что здесь, вне большого города, легко воспринимающего моды Галактики, все развивалось своими путями и лишь деталью, мелочью могло напомнить виденное раньше. Но, как всегда, именно мелочи скорее всего останавливали взгляд.
Было интересно. Я даже забыл о боли в голове и дурноте, преследовавшей меня после посадки.
Я чувствовал себя бодрее, и воздух, влетавший в открытое окно машины, был свеж, пах травой и домашним теплом.
На окраине города, среди невысоких зданий, окруженных садами, мой спутник снизил скорость машины.
— Вам лучше, надеюсь? — спросил он.
— Спасибо, значительно лучше. Мне нравится здесь. Одно дело читать, видеть изображения, другое — ощутить цвет, запах и расстояния.
— Разумеется, — согласился мой спутник. — Вы остановитесь у меня. Это удобнее, чем в гостинице.
— Зачем же? — сказал я. — Я не хочу вас стеснять.
— Вы меня не стесните.
Машина свернула в аллею, огибавшую крутой холм, и вскоре мы подъехали к двухэтажному дому, спрятанному в саду. Деревья, кусты и трава сада переплелись в сложную, изысканную вязь, рождая переходящие одна в другую мягкие формы, завершением и продолжением которых был сам дом.
— Подождите меня здесь, — сказал мой спутник. — Я скоро вернусь.
Я ждал его, разглядывая цветы и деревья. Я чувствовал себя неловко оттого, что вторгся в чужую жизнь, не нуждавшуюся в моем присутствии.
Окно на втором этаже распахнулось, худенькая девушка выглянула оттуда, посмотрела на меня быстро и внимательно и согласно кивнула головой не мне, а кому-то стоявшему за ее спиной.