Выбрать главу

А что поможет? Скука — почти по Горькому — не мать, но женщина. Значит, от нее можно убежать. Уехать! Выйти из милой сердцу, но все же рутины. Главный на месте? Отлично!

— Пошлите меня в командировку. Пожалуйста!

— Куда же вы хотите, Рюрик Андреевич?

— Куда угодно!

— Прекрасно. Тогда, — редактор взял со стола лист бумаги, мгновенным движением свернул его в трубку и ткнул, точно школьной указкой, в карту. — Вот здесь, в химическом НИИ, кое-что интересное сделали. Валяйте, проветритесь дней на десять. Да и другое там посмотрите, поищите материал. Не забудьте только, двадцатого у нас редколлегия. Это через десять дней. Не опаздывать! — И он назидательно, как школьный учитель, поднял вверх палец. — А как дома дела? — И его лицо приобрело привычноотеческое выражение. Он знал, что хороший администратор обязан помнить, насколько зависит работоспособность его сотрудников от их настроения, а настроение… и т. д. И за свои сорок лет руководящего стажа научился искренне интересоваться ответом на сакраментальный вопрос «как дела?».

И я искренне сказал:

— Спасибо, неплохо.

— Вот и отлично.

Утро. Такси. Влажно-синяя лента мостовой в белом бордюре еще не затоптанных к этому часу тротуаров. До аэродрома далеко, а часы наступили боевые, и белый цвет ночного снежка стремительно переходит в пегий. Будь природа художником, она бы сердилась: какой тон портят!

Аэропорт был… да что там рассказывать! В общем, самолет, как говорится, взял курс на юг.

ГЛАВА II. В КОМАНДИРОВКЕ

Стоял январь. И местные красавицы ходили в ослепительно белых синтетических шубках, только что снова вошедших в моду.

А средняя температура местного января составляла тогда плюс двадцать по Цельсию, и я не выходил без пиджака лишь для того, чтобы не выделяться среди мужчин в темных костюмах, свитерах и коротких плащах.

Институты, завод, наконец, древлехранилище — журналисту интересно все.

* * *

Книги в коже и бархате, в парче и меди, в бронзе и серебре.

Но драгоценная старинная парча меркла перед тем, что она в себе заключала. Плавная вязь арабских букв, угловатые паучки знаков армянской азбуки, бесконечно изысканные линии персидского письма…

Рукопись, которую положил передо мной профессор, ничем не радовала глаз… Не было здесь ни скульптурной красоты переплета, ни благородной желтизны прожившего века пергамента. Серая бумага, небрежно вшитая в дешевую ткань. А набегавшие друг на друга строчки… Ей-богу, все плохие почерки похожи друг на друга, на каком бы языке ими ни писали.

— Что? — спросил я, напрасно пытаясь скрыть некоторое пренебрежение. — Это и есть чудо?

Профессор улыбнулся мне. И тени насмешки не было в этой улыбке, но я на секунду снова почувствовал себя в первом школьном дне, который я помню, дне, когда я сказал учительнице, что «р» — гласная, ведь звук «р-р-р» можно тянуть сколько хочешь.

Учительница тогда тоже улыбнулась. Я забыл все свои двойки и пятерки, а улыбку помню.

Старик улыбнулся мне и начал читать рукопись, держа ее в вытянутой руке. Он изо всех сил тянул руку, угождая своим дальнозорким глазам.

Читал он по-русски, изредка задерживаясь, чтобы подыскать нужное слово на понятном мне языке. И в подземелье, столько лет бывшем хранилищем книг, совсем не странно звучали перенесенные через два почти века слова.

«Я, Амирак из Тоты под Ганджей, сын Левона, по прозвищу Альтотас, знаток языков живых и мертвых, мудрый мудростью прошлого и счастливый милостью будущего, учитель и ученик в алхимии и алфизике, записал историю ранних дней жизни своей, дабы сохранилась для мира истина. Я, Амирак из Тоты под Ганджей, по прозвищу Альтотас, сын Левона, пишу эту историю на склоне дней своих у бездны, дна которой живые не ведают, готовый к приходу разлучительницы друзей и разрушительницы собраний. В разных странах был я, и много народов знал я, и много людей видел, но лишь о двоих из этих людей хочу поведать читателю, жаждущему познания.

Одного из них я учил своей мудрости. Другому же не нужна была моя нынешняя мудрость, ибо перед его мудростью ничтожна она, да и не было ее тогда, когда мы встретились. Его я учил языкам. Армянскому, персидскому, арабскому. Учил его, потому что я их знал, а он нет. Зато было мне дано судьбою узреть краешек плаща его мудрости. Небо слушалось его законов, и грома служили ему. И не устаю я плакать о том, что не познал всю эту высокую мудрость. Но никто не знал о ней больше меня или хотя бы столько, сколько я. Иначе не герцоги, как это было, и графы, как случилось, а короли и императоры несли бы его гроб к разверстой могиле…»