В первый миг мне пришло было в голову, что вы, возможно, только сейчас вернулись оттуда благодаря разыгравшимся там осенью событиям. Однако простой звонок на место вашей работы показал мне, что вы существуете здесь, в Ленинграде, еще с довоенного времени. У меня не находится слов, чтобы выразить вам мое негодование. Неужели вы сами не понимаете, какой чудовищной жестокостью по отношению к семьям погибших у вас на глазах товарищей является ваше молчание? Какое право имели вы не сообщить немедленно же по прибытии, каков был конец Виктора Михайловича? Что сталось с Бернштейном, Кругловым и работниками второй группы?
Для вас никак не могло быть секретом, что последние сведения, которые мы имели с острова Калифорния, содержались в том самом письме Виктора Михайловича, где этот благороднейший человек дает столь заботливое и подробное описание вашего ранения щиколотки (“вероятно, образуется звездообразный шрам”). С того дня на всю трагедию легла завеса совершенного молчания. Так как же вы имели жестокость не прорвать ее в течение чуть ли не десятилетия вашего пребывания здесь?!
Положительно у меня не находится слов, чтобы квалифицировать ваше поведение.
Этого мало. Что таким людям, как вы, моральные требования?!
Но как хозяйственнику вам должно быть хорошо известно, что за вами числится, в порядке статей 7-й и 11-й, подотчетная сумма в размере ста тысяч рублей.
Пока все были убеждены, что вы погибли, вопрос о деньгах ни у кого, разумеется, не возникал.
Но теперь вы по меньшей мере должны отчитаться в них.
Не так ли?
Наконец, к чему эта недостойная комедия с шальмугрой? Ктокто, но уж вы-то просто обязаны знать, что это за растение, чем оно драгоценно и где растет.
Я отказываюсь понять, каким образом вы, вернувшись в Ленинград столько времени назад, сумели сохранить в целости и свежем состоянии не семена, а самые плоды калава. Тем не менее они у вас есть, а вы не можете не знать, что каждое семя этого дерева - сокровище, которое ни один частный человек и дня не имеет права держать в своих руках.
К большому моему огорчению, я сегодня же уезжаю в длительную заграничную командировку, из которой вернусь не ранее осени. Иначе бы я уж нашел время увидеть вас. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы срочно известить о вашем существовании супругу (вдову?!) Виктора Михайловича: она, конечно, поймает вас.
Всемерно рекомендую вам как можно полнее и тщательнее реабилитировать себя и в ее, и в наших глазах, иначе по возвращении я буду вынужден вынести ваше дело на суд самой широкой общественности, а это, как вы, конечно, понимаете, не сулит вам решительно ничего хорошего.
Не считаю возможным “приветствовать” вас, пока не осведомлен о мотивах, руководивших вами и заставивших вас столько времени скрывать от всех свое возвращение.
Профессор А. Ребиков.
9. III. 46”.
Кашне Андрея Коноплева медленно, тем самым движением, каким передвигаются пестрые змеи таинственной “римбы”, сползло на пол и свернулось у ножки кресла.
Не веря себе, он перечитал письмо во второй, потом в третий раз; внимательно, словно ища следов подделки, подлога, осмотрел адрес, почтовые штемпеля, попытался даже просквозить бумагу на лампу…
“Какой Виктор Михайлович?! Какая Калифорния?!” Некоторое время он, не раздеваясь, посидел, довольно спокойно размышляя.
Да, по-видимому, у него был тезка, двойник. И не какой-нибудь таинственный, а самый обыкновенный: фамилия такая не слишком редкая. Несомненно, где-то, когда-то должен был существовать второй Коноплев. Трудность теперь заключалась не в том, чтобы доказать, что он, Андрей Андреевич Коноплев, не мог быть участником каких-то там драматических приключений в тропиках (разве “Калифорния” - тропики?), а в том, чтобы объяснить, как и почему их двоих могли не только однажды спутать, но и продолжать путать в течение достаточно длительного времени.
Разные люди. С разных точек зрения? Все это, конечно, не было приятным, но тем не менее соображения эти должны были как-то успокоить Коноплева. Все на-столько нелепо, что, несомненно, вся эта фантасмагория должна каким-то образом распутаться.
Распутаться помимо него самого.
Лоб Андрея Андреевича начал понемногу разглаживаться. И в эту секунду глаза его внезапно вторично упали на строчку письма, которой при первом прочтении он не придал значения. Просто не заметил ее. Про строчку насчет заботливого отношения Виктора Михайловича к его, Коноплева, ранению…
Теперь он вдруг увидел ее и сразу весь посерел. В крайнем волнении, пожалуй, в страхе он схватился рукой за подбородок: “Господи!” В следующий миг, резко нагнувшись и торопливо засучив брюки на правой ноге, он отстегнул пряжечку подвязки…
На щиколотке его, в пяти или семи сантиметрах повыше голеностопного сустава, розовел большой, в старинный пятак, шрам - след давно зажившей серьезной раны. Пятиконечный, звездообразный шрам…
Несколько минут Андрей Коноплев, бессильно уронив руки с подлокотников кресла, сидел и пусто смотрел перед собою. Подбородок его слегка дрожал.
“Я должен знать, что такое шальмугра! Я!! Почему я? Вот… Спрашивается: почему именно я?!”
ГЛАВА IV ОТ ВЕЛИКОГО… ДО СМЕШНОГО
На этот раз он уже твердо остерегался что-либо рассказывать кому бы то ни было, даже Марусе…
Марусе, может быть, тверже, чем кому-нибудь другому. Только вечером, раздеваясь перед сном, он вдруг сделал вид, что случайно обратил внимание на этот свой старый шрам.
– Экая у меня все-таки стала гнилая память! - довольно натурально проговорил он, вытягиваясь под белейшим накрахмаленным пододеяльником. - Убей меня, не могу вспомнить, откуда у меня этот след на лодыжке.
Мария Венедиктовна уже в постели читала, как всегда, что-то свое, ему неинтересное - какойнибудь стариннейший любовный роман, может быть, даже Вербицкую… Оторвавшись от книги, она взглянула на мужа: много раз потом он спрашивал себя, как она тогда взглянула на него: просто так или уже странно?
– Действительно! - сказала, однако, она своим обычным педагогическим, бесспорным, не подлежащим обжалованию тоном. - Может быть, и почему у тебя ребро левое сломано, ты тоже забыл? Очень просто почему: потому что ты шляпа, который попадает на улицах под машины. Вспомнил? Лежал чуть не год в больнице, а теперь: “Ах, я забыл!” Я-то, милый друг, никогда этого не забуду, проклятый тот год…
– Да, в самом деле… - успокоенно (действительно, успокоенно) пробормотал Коноплев, поворачиваясь на бок. Спорить не приходилось: был много лет назад такой случай, когда бухгалтер Коноплев, служивший в то время в одной трикотажной артели, попал на Выборгской в автомобильную аварию. Крылом трехтонки его протащило метров пять, бросило на диабаз, поковеркало… Да, да, совершенно верно, был же с ним такой казус! Он только не любил вспоминать о нем. Вот мог ли случай этот объяснить то, что было написано в профессорском письме?
Несколько следующих за этим дней были для А. А. Коноплева днями смутными. Их пропитывал теперь не столько легкий запах странных плодов, не сладко-жутковатые предчувствия, а самый тривиальный и прозаический страх.
За ним - он-то понимал, что “не за ним”, - но вот профессор А. Ребиков полагал, что именно “за ним” числились, “в порядке 7-й и 11-й статей” (а не в порядке приключенческих выдумок!) какие-то сто тысяч рублей.
Он был бухгалтером: размеры этой подотчетной суммы его не поражали: экспедиция, естественно. Вероятно, были и валютные суммы, но числились за начальником. Но он был бухгалтером, черт возьми! Он понимал, что это значит…
В столе у него лежало желтоватое яблоко, которое, оказывается, было сокровищем, подлежащим немедленной передаче…
А кому? Он, оказывается, вел себя жестоко по отношению к вдовам и сиротам людей, имена которых слышал впервые и, мог бы присягнуть, которых он никогда не встречал и не знал…