Выбрать главу

Все как бы останавливается на миг. Трамвай, спускавшийся с моста, замер. Портфель, который вырвался у него из руки при резком взмахе, с убийственной медлительностью, как в некоторых кинофильмах, описывает крутую дугу над постройками на противоположном берегу Невы… С той же неторопливостью он опускается потом в кузов проносящейся мимо упавшего машины…

А через некоторое, - вероятно, немалое (уже тротуары были мокры; зимы не было) - через некоторое время он, уже оправившийся, но еще очень, по-видимому, слабый, поднимается, почему-то с починенным примусом в руках, по лестнице у себя, на Замятиной. И на его звонок открывается дверь, и Маруся - странно, что не только обрадованная, но и испуганная чем-то, - без сил прислоняется к косяку.

Что ее так поразило? Он, по правде говоря, как-то не задумывался над этим.

С того мгновения - он отлично запомнил дату своего прибытия из больницы: 22 января 1937 года - никаких провалов в памяти он не испытывал. Точной же даты несчастного происшествия на Арсенальной набережной он сам ни припомнить, ни “вычислить” не мог: у него, как говорил очень интересовавшийся выздоровлением своего подопечного профессор Вронзов Александр Сергеевич из Военно-медицинской, “в буквальном смысле слова “отшибло память” на все непосредственно предшествовавшее катастрофе. Правда, Мария Венедиктовна твердо помнила этот проклятый день семнадцатого декабря; от нее и он усвоил расчеты: в беспамятстве своем он пребывал месяц и шесть дней. Пять недель он был вычеркнут из списка живущих, находился между жизнью и смертью и вылез из этого переплета только с большим трудом.

Так он представлял себе свое прошлое по рассказам семейных и друзей вплоть до сегодняшнего дня; так рисовал его и всем тем, кто почему-либо интересовался его биографией. Теперь же, после разговора со Светкой (Светке было, как он считал, лет девять, когда все это стряслось с ним), картина страшно изменилась в его глазах.

Да, приснопамятный “наезд” тот произошел действительно 17 декабря, а возвращение на третий этаж дома 8 по Замятину переулку 22 января. Но декабрь тот был декабрем девятьсот тридцать четвертого, а январь - январем тридцать седьмого года!

Не месяц и шесть дней, а два года и тридцать шесть суток отсутствовал Андрей Андреевич Коноплей из этого мира. И что существенней всего - более полутора лет из этого времени он был в полном и прямом смысле “без вести пропавшим”, пребывал неведомо где, делал неизвестно что.

Вот, оказывается, как все произошло.

17 декабря 1934 года неизвестный с тяжелым шоком, с поломами конечностей, вывихами и опасной трещиной черепа был доставлен в приемный покой хирургического отделения.

Месяц и четыре дня спустя его перевели в клинику психиатрического отделения: физическое его состояние стало удовлетворительным, но обнаружилась полная амнезия, утрата памяти обо всем, что было до катастрофы, полная утеря собственной личности. Память - это ведь и есть наше внутреннее “я”; человек, все забывший, вплоть до своего имени и фамилии, - это уже не, тот человек, каким он был дo того.

Нельзя сказать, что он вообще не человек. Но он - никакой человек. Впрочем, начальник психиатрического отделения, профессор Бронзов (он строжайше запретил сообщать Коноплеву, что он не хирург), неустанно наблюдавший вплоть до самой войны за Коноплевым и вернувшийся к этим наблюдениям после победы, особенно настаивал на том, что все остальные душевные возможности сохранились у “неизвестного” в полном объеме: он был совершенно разумным “Иваном, родства не помнящим”.

В конце января 35-го года состоялся процесс над водителем, допустившим наезд на Арсенальной: были побиты три машины, убито шестеро, ранено, не считая “неизвестного”, еще три человека. Процесс этот сыграл особую роль в судьбе Андрея Андреевича: хроникерская заметка о нем попала на Красный переулок; там говорилось о человеке без имени.

Мария Венедиктовна помчалась в медицинскую академию, и исчезнувший шесть недель назад муж и отец был найден.

Однако свидание с больным не привело ни к чему существенному.

Больной оказался удивительно равнодушным и покладистым. Он без сопротивления принял ту личность, которую ему предложили врачи и эта весьма приятная женщина, утверждавшая, что он ее муж. “Коноплев? Ну, что же, возможно. Андрей Андреевич? Пусть будет так… Вы - моя жена? Маруся?… Я очень рад, очень рад…” Каково было Марии Венедиктовне услышать это безразличнопочтительное “вы”? Маруся не обратила в радости и в горе на это внимание, но профессор Бронзов потом утверждал, что у ее мужа в тот момент был такой вид “себе на уме”, точно он думал при этом: “Пожалуйста, говорите что хотите, я-то знаю, кто я, откуда я и куда…” Профессору этот вид не нравился. Впрочем, оставалась надежда на лечение то ли фосфатами, то ли лизатами (Светочка не помнила чем). “Если ничего не случится”, память должна была рано или поздно вернуться.

Но это самое “что-то” как раз и случилось в середине марта.

Андрей Коноплев бежал из клиники через случайно оставленное открытым окно (мыли окна к весне), обставив свой побег с хитростью и предусмотрительностью, которую все врачи расценили как лишнее доказательство его ненормальности и которые каждому профану показались бы доказательством полного и недюжинного разума беглеца. Он произвел в больнице ряд мелких краж, добыв себе гражданское платье, некоторую сумму денег, и исчез.

Были приняты все возможные меры для его обнаружения, но они ни к чему не привели.

Почти два года продолжалось, как теперь ему стало ясно, его отсутствие из этого мира. Мнения о нем были различными. Мария Венедиктовна и мысли не допускала о симуляции, о каком-либо обмане - она-то знала своего мужа.

Медицина и следственные органы тоже не считали вероятной такую возможность: самый доскональный анализ кассовых дел “Ленэмальера” оставил репутацию Коноплева незапятнанной.

Едва ли единственный человек в его окружении - Иван Саввич Myреев, тогда еще интендант третьего ранга, старый друг Андрея Андреевича, преуспевающий толстяк, принявший в делах осиротевшей семьи большое и теплое участие - спасибо ему! - как-то все помаргивал, прищуривался, когда речь заходила об исчезнувшем приятеле, разводил руками, сомневался: “Не знаю, не знаю, Мария Венедиктовна, ничего не могу утверждать… Сказать по правде, я Андрюху всю жизнь, считал полнейшим шляпой, а он - вон какую штуку удрал!… Не понимали, значит, его, недооценивали, а?! Человек-то он оказался скрытный - кто его знает какой…” Но Мария Венедиктовна не обращала внимания на муреевские сомнения. Она полагала, что…

Впрочем, неважно, что она, женщина, об этом полагала. Когда прошел год, потом время стало приближаться к полутора годам отсутствия мужа, она и сама начала поглядывать на того же Ваню Муреева не так, как прежде…

Странное полувдовство это ее раздражало. А жизнь шла, дни летели… Надо было что-то придумывать…

Вот почему, когда 12 января, почти через два года после его побега, в прихожей старой коноплевской квартиры внезапно раздался звонок, давно уже не слыханный, невозможный, но такой знакомый тройной звонок, Мария Венедиктовна, не помня как, добежала до двери и чуть не умерла дважды: за секунду до того, как ее открыть, и через секунду после того, как она распахнулась.

На лестнице, держа в руках чей-то завернутый в прокеросиненную бумагу отремонтированный примус, странно, виновато улыбаясь, проводя, как после крепкого сна, тыльной стороной ладони по глазам, стоял Андрей. Муж…

– М-м-м-м-арусенька! - проговорил он в следующий миг, роняя свой примус и медленно опускаясь на пол перед дверью, точно становясь перед ней на колени. - Мне что-то нехорошо… Но я пришел…

Профессор Бронзов и его соратники обследовали тогда Андрея Андреевича и так и этак.

Возможно, для науки их усилия дали что-то, но практически они не привели ни к чему… Установить, где был почти два года Коноплев, чем он существовал, что заставило его, выздоровев, вернуться восвояси, никак не удалось ни им, ни следственным органам, которые, впрочем, определив характерный случай психического заболевания, скоро перестали интересоваться Коноплевым.