Выбрать главу

Я с тех пор больше стремился оценить отдельную индивидуальность. Но знаете ли вы, что именно наука заставила меня принять такой взгляд на вещи? Я в те годы особенно много занимался теорией Дарвина, Дарвин же доказал, что именно благодаря индивидуальным различиям между животными происходит развитие гада.

“Здравый смысл” XVIII века видел в отклонениях лишь “ошибку природы”. Великое открытие Дарвина вернуло индивиду его законное место. И еще один аргумент мне хотелось бы привести в защиту своего убеждения, что человек должен воспринимать и мир литературы и мир науки. Человек - существо многофункциональное.

В этом одна из его особенностей, в этом, как правильно заметил мой друг Бернард Шоу, выступая после представления пьесы Карела Чапека “RUR”, его основное отличие от робота. О том, что многофункциональность помогает человеку оставаться человеком, я, впрочем, писал еще до Шоу.

Прочтите с этой точки зрения мою “Машину времени”. Не потому ли погибло, распалось на две породы полулюдей человечество, что одна его часть жила лишь духовными, а другая - лишь материальными интересами, сосредоточилась в мире техники?

Конечно, путь к овладению миром науки и искусства у каждого свой. Мне по складу моего мышления надо было сначала представить себе мир в самых общих чертах, в основных его закономерностях, и только потом я сумел заинтересоваться конкретными проявлениями жизни. Другие, вероятно, должны идти от частного к общему. Но понять как следует мир, остановившись на полпути, ограничив себя только литературой или только наукой, по-моему, невозможно.

– Спасибо.

– Не стоит. Тем более что я не намерен больше работать за автора. Пусть пишет сам. Тогда у него, кстати, не будет искушения выдавать свои мысли за мои. Что ж, придется писать самому…

Конечно, Уэллс, как уже говорилось, не мог много почерпнуть в своей семье. Но это значит лишь, что чужие влияния он воспринял позже, чем ребенок, принадлежащий к более культурному кругу. В целом же без чужих влияний не обошлось. И к своему представлению о необходимости. видеть мир и глазами ученого и глазами писателя Уэллс пришел не сам. Это было общее убеждение среды, к которой он приобщился, поступив на педагогический факультет Лондонского университета. Традиция эта шла от Дарвина.

Широко известны строки из автобиографии Дарвина, где он сетует, что уже много лет не может заставить себя прочитать ни одной стихотворной строки, потерял вкус к живописи и музыке. Но это было следствием колоссального перенапряжения - природа мстила Дарвину за раскрытие одной из своих величайших тайн - и воспринималось им самим как огромная потеря. До этого все было иначе. Дарвин не только писал о законах природы. Он наслаждался ею. Она открывалась ему, как открывается только поэтам.

Он умел ценить ее красоту и красоту подлинного искусства.

К. Тимирязев в статье “Кембридж и Дарвин”, где он рассказывает о своей поездке на празднование пятидесятилетия со дня выхода в свет “Происхождения видов” (1909 г.), приводит интересные отрывки из речи сына Дарвина Вильяма: “…его воображение находило себе пищу в красоте ландшафта, цветов или вообще растений, в музыке, да еще в романах… Я думаю, что без этого не было бы некоторых страниц “Происхождения видов” или того известного письма к моей матери из Мурпарка, в котором, описывая, как, задремав в лесу и внезапно разбуженный пением птиц и прыгавшими над его головой белками, он был так всецело поглощен красотою окружавшей картины, что ему в первый раз в жизни, казалось, не было никакого дела до того, как создавались все эти птицы и зверушки. Всего этого не мог бы написать человек, не обладавший глубоким чувством красоты и поэзии в природе и жизни”.

Поэтому “Происхождение видов” нередко обращало на себя внимание не только как научное, но и как литературное произведение. Один из крупнейших английских литературоведов, Джордж Сентсбери, называл Дарвина человеком настоящего литературного таланта, а может быть, и гениальности. “Литературная экипировка Дарвина совершенно блестяща, - писал другой историк английской литературы, Комптон Рикет. - Он почти всегда замечательный мастер”. О. Мандельштам объяснял огромный успех “Происхождения видов” у широкого читателя (этот успех сравнивали с успехом “Страданий юного Вертера” Гёте!) не одними лишь открытиями, заключенными в этой книге, но и тем, что “ее приняли как литературное событие, в ней почуяли большую и серьезную новизну формы”.

Уэллс понимал это не хуже других. Впоследствии, создавая теорию романа, он опирался не только на писателей, но и на Дарвина. Неважно, что Дарвин писал в другой области - он дал, по мнению Уэллса, образец того типа мышления, который способен принести плоды повсюду. И сколько бы примеров ни приводил Уэллс во время своих литературных споров из истории европейского и английского романа, за всем этим стоял огромный, однажды поразивший его и навсегда с ним оставшийся пример “Происхождения видов” - книги, объединившей при помощи великой идеи бесконечное разнообразие фактов. Этого же он требовал от романа. Такой роман, говорил он, был бы способен “вобрать в себя всю жизнь”.

Дарвин умер еще до прихода Уэллса в Лондонский университет. На кафедре, с которой он совсем недавно читал свои лекции, стоял сейчас любимый его ученик Томас Генри Хаксли (Гекели). Уэллс всегда с гордостью называл Хаксли своим учителем.

Это касалось не только науки.

Авторитет Хаксли как литератора был неоспорим. Некоторые его эссе еще при жизни вошли в круг обязательного чтения по литературе для средней школы; причем свой знаменитый стиль Хаксли выработал, во всем оставаясь ученым. “Никто лучше его не подтверждал своим примером афоризм Бюффона: “Стиль - это человек”, - писал в своих воспоминаниях сын знаменитого натуралиста. - Литература и наука, которые так часто оказываются разлучены, в нем снова соединились; литература обязана ему тем, что он внес в нее столь многое от высокого научного мышления и показал, что правда отнюдь не всегда бесцветна и что настоящая сила заключена скорее в исчерпывающей точности, чем в цветистости стиля”.

Хаксли и сам не раз писал об отношениях Искусства и Науки.

“Принято считать, что наука относится к области разума, а искусство, в отличие от нее, - к области чувства, - пишет Хаксли в 1882 году в статье “О науке и искусстве”. - Это не так. Ученый нередко получает эмоциональное и эстетическое удовольствие от своей работы, и математики с полным правом называют самые остроумные решения “красивыми”. С другой стороны, подавляющее большинство форм искусства не принадлежит к области “чистого искусства”… Они приобретают свойства искусства за счет одновременного, пускай даже бессознательного упражнения интеллекта. Чем больше искусство соответствует природе, тем значительней его интеллектуальный элемент. Без него верность природе вообще невозможна. Значение его все возрастает по мере того, как возрастают культура и осведомленность тех, к кому обращается искусство”.

Но Хаксли был далек от мысли, будто познавательная сторона искусства способна вытеснить эмоциональную его сторону. Наука, по Хаксли, нисколько не разрушает искусство. “Я всю жизнь испытывал острое наслаждение, встречаясь с красотой, которую предлагают нам природа и искусство, - писал он. - Физика, надо думать, окажется когда-нибудь в состоянии сообщить нашим потомкам точные физические условия, при которых возникает это удивительное и восторженное ощущение красоты. Но если такой день и придет, наслаждение и восторг при созерцании красоты по-прежнему пребудут вне мира, истолкованного физикой”.

Искусство, считал Хаксли, отнюдь не играет при науке служебную роль. Их отношения не складываются по такой схеме: наука отыскивает истину, искусство помогает ее распространить и освоить. Нет, искусство само по себе является средством исследования мира и нахождения истины.