Он надолго замолчал. Егоров тоже молчал, глядя вперед, на слабое зарево в узком проеме дороги. Свечение не усиливалось - скорее наоборот, потому что глайдер вместе с дорогой поднимался сейчас по склону плоского холма, я невидимый источник свечения из-за этого опускался глубже за горизонт. Но через несколько минут глайдер вынес пассажиров на вершину холма, дорога отсюда полого стремилась вниз, и если бы был день, перед ними открылась бы вся панорама мира.
Но равнина пряталась в темноте, и только громадное здание парило на горизонте, квадратное, белое, озаренное светом прожекторов. Здание, которым кончалась дорога.
Станция.
Дорога стремительно неслась вниз. Здание Станции стояло над горизонтом, выхваченное светом из темноты. Оно плавало над невидимым лесом - белое, как теплоход, громадное, как пирамида, хотя его главные этажи, как подводные части айсберга, уходили далеко в землю.
Станция была уже совсем близко, не выдвигалась из-за горизонта, а увеличивалась только за счет приближения. Как стремительный призрак, глайдер мчался вниз над стрелой шоссе, распарывая тьму ножами прожекторов. Стены леса уносились назад, потом впереди под прожекторами сверкнул рыжий комочек, дорога куда-то исчезла, ремня перерезали грудь, а сбоку уже вновь надвигалось шоссе - медленно, страшно. Удар - скрежет металла - мрак.
– Жив? - сказал кто-то.
Егоров открыл глаза. Он лежал на мягкой траве на обочине, по лицу разгуливал ветер, неярко светили звезды. Бутов стоял перед ним на коленях, уже улыбаясь.
– Обошлось, слава богу.
Да, обошлось. Ныло плечо, мысли метались. Рядом на дороге угадывалась темная груда глайдера.
Он лежал днищем вверх, распахнув пасть кабины. В кронах невидимых деревьев шелестел ветер.
– Лисица, - сказал Бутов. - Заграждение. Не помогло. Не знаю почему. Выскочила на дорогу, машина пошла в прыжок, во…
Бутов махнул рукой. Егоров помнил. Мрак - скрежет металла - удар. Опрокинутое шоссе, рыжее пятно под ножами прожекторов. Но чтото было и раньше.
Он приподнял голову и посмотрел вниз вдоль шоссе. Белый освещенный квадрат отгораживал половину неба. Раньше, из кабины глайдера, Станция казалась ближе. Там, где дорога упиралась в ее основание, все, как на вышивке, было усеяно разноцветными точками. Люди.
– Потеряла устойчивость, - сказал Бутов. - Скорость, вы понимаете?
Егоров смотрел вдоль дороги.
Что-то произошло. Кажется, свечение вокруг Станции неуловимо изменилось. Нет, там все осталось как было. Что-то произошло, но не там.
Егоров по-прежнему лежал на земле, но одновременно ощущал, как сильный восходящий поток как бы приподнимает его в воздух и уносит высоко вверх - вверх в пространстве и времени, вверх над эпохами и просторами, над людьми, событиями и судьбами - вверх, помогая окинуть взглядом мир, над которым он поднимался. Он поднимался все выше, и все менялось, становясь неоднозначным, туманным, таинственным, и многоликая жизнь текла в каждой клеточке пространства, раскинувшегося вокруг на тысяча километров.
В лесах горели костры. И лес изменился, стал совершенно другим.
Вернее, он оставался прежним, но одновременно он был первобытным дремучим лесом, древней тайгой, по которой бродили саблезубые тигры и мамонты трубным гласом сотрясала предутренний воздух. И там горели костры.
И у костров сидели люди. Одетые в тяжелые шкуры, с каменными топорами на коленях. Красные блики костров лежали на- их волосатых лицах, обращенных туда, где высоко над землей поднималось белое здание Станции. В их глазах не было тревоги. Они улыбались.
А немного поодаль по вольной бурливой воде плыли на север казацкие струги, под белыми парусами в манящую неизвестность. Казаки гребли, пели песни и одобрительно усмехались, глядя туда, где в ночи вдруг вспыхнуло невиданное доселе сияние.
И уже совсем в другом месте геологи XX века, усталые, но довольные после удачной разведки, ели ложками кашу и смотрели на странный свет, разлитый над горизонтом.
А по чистому небу полуночи проносились диковинные летательные аппараты, и прекрасные дети грядущего невесомыми мотыльками стремились к призрачному сиянию, исходившему от работающей Станции.
И так было всюду, на всей территории необъятного края. Станция заработала, и концентрированный поток энергии изменил свойства пространства, сломал время, соединил будущее и прошлое. И люди этой земли - нефтяники и лесорубы, сплавщики и золотоискатели, водители поездов и автомобилей, землепроходцы, охотники, звероводы, строители, красноармейцы я пограничники, ученые и колхозники - со всех сторон и из всех эпох одобрительно смотрели на дело рук своих потомков, предков и современников.
А потом все померкло, растаяло, растворилось, Егоров снова лежал на земле, рядом стоял на коленях Бутов, их окружали ночь и тайга, а издалека несся многоголосый ликующий крик.
Егоров лежал под прохладным куполом неба и улыбался, вдыхая лучший воздух Земли.
ВЛАДИМИР ЩЕРБАКОВ Река мне сказала.
Вот и река. С матово-зеленого закатного неба в ее темное зеркало уже упала первая звезда. Я сразу узнаю заводь, где мы купались в июне, где сейчас пахнет мятой, а тростник дремлет от безветрия. В нескольких сотнях метров от воды - минные поля, блиндажи, пулеметы, окопы. И на чужом, и на нашем берегу. Фронт недвижим; он застыл. Граница проходит здесь, по Ловати - и не первый уж месяц. Пока я был в госпитале, ничто не изменилось. За моей спиной, в реденьком полупрозрачном леске скорее угадывается, чем слышится негромкая песня. Там мои товарищи.
Только Наденьки нет: она теперь в отдельном стрелковом батальоне, который держит оборону километрах в двадцати к северу от нас.
С ней успел я узнать, как тепло воздуха в часы звезд пряталось в древесные стволы. И почему ни зорями чистыми, ни светлыми яркими днями не куковала кукушка (в июне она “ячменным колоском подавилась”), и что говорили сердцу простые цветы - ландыши, васильки, цветы ржи. Дважды опускались и сходили росы над желто-синими берегами Ловати-реки, дважды гладь ее расплескалась под нашими ладонями голубыми брызгами звезд.
Дважды на плечи к нам слетало золотистое утро. Не было третьего утра, третьей ночи, видно, много уж и так дано было тишины и покоя под дулами немецких пулеметов.
Далекий июнь. Две ночи. Память не сольет их воедино.
…Я вхожу в воду бесшумно и быстро. Наденька уже в реке: темное крыло волос прикрыло ее плечи, зыбкая волна блеснула под щекой. Мы ныряем с открытыми глазами - и звезды дрожат, как над костром; пряди их лучей не так-то просто собрать в прямолинейные пучки. Нет в помине кузнечиков, кликавших свет в легкой мерцающей полутьме надводного мира. На дне звенит песок (интересно, слышно ли в воде стрельбу?).
Ласков, упруг серебряный ток чистых струй от наших рук. Кто вынырнет последним? Лунно-белая струя сбегает с моих плеч. Наденьке я проигрываю целую минуту. Не так уж много, казалось бы, но если учесть, что среди моих сверстников во всем Осташкове не было равных мне в этом виде состязаний…
Впрочем, Наденька девушка необычная. Она снайпер, окончила специальную школу. Но дело даже не в этом, потому что во вторую ночь…
– …смотри на берег! Видишь? Может быть, ты думаешь, что это от ветра?
Ничего особенного я не замечаю.
Берег как берег. Ветра нет совсем.
– Смотри внимательно. Еще раз. - Наденька поправляет волосы быстрыми неуловимыми движениями.
Ее руки всплеснулись над глянцем воды, волосы сбросили капли, улеглись за спиной.
– Да ты за берегом наблюдай, за тростником! - говорит Наденька.
И тогда я наконец вижу: тростник качается, шелестит. Воздух неподвижен; трава повторяет движение ее рук, волос.
– Еще? - спрашивает она.
Я киваю.
Только что тростник был недвижен, но стоило ей прикоснуться к волосам - по воде разбежались блики из-под проснувшихся полутеней.
Она опускает руки - медленно, устало… Тростник успокаивается, шелест тает.
– Как же это у тебя получается?