Выбрать главу

Трофеи до лучших времен решено было понадежнее спрятать. Краснощеков уже придумал как. А пока они по-походному обедали — грызли жмых, заедая его снегом. Снегу выпало мало, но, если осторожно провести ребром ладони по земле, набиралось вполне достаточно для одного глотка, пахнущего походными ветрами и мужеством.

Трофеи уложили в портфель, перевязали веревкой, петлю Краснощеков забросил за шею, и портфель увесисто улегся у него за спиной.

По торцу разрушенной стены лабаза Краснощеков взобрался на чердак. В самом темном углу он аккуратно выложил трофеи на стропила, вернулся к пролому в крыше и неожиданно поскользнулся на обледенелой доске. И тут он понял, что игра кончилась.

Далеко внизу, наверно метрах в десяти, прямо под торцом стены, по которой он так легко сюда взобрался, громоздилась куча битого кирпича, слегка припорошенная снегом. Тонкий слой снега покрывал и выступы стены, и слезть с нее, не упав и не разбившись, было совершенно невозможно.

Его армия, оживленно жестикулируя, обсуждала подробности удачного рейда, а он стоял наверху и, пытаясь побороть смертельную тоску, вдруг охватившую его, думал: «Какие же они… маленькие…»

Кто-то поднял голову и крикнул:

— Димка! Слезай скорее и домока!

«А-га, — как-то спотыкаясь, подумал Краснощеков. — «Димка» — это я… Так. Правильно… А «домока» значит «все по домам, а то влетит»… Странно…»

Неверными движениями он снял с себя портфель и бросил его вниз. Портфель громко шлепнулся о камни. Краснощекова передернуло. «Хуже всего, ничего-то они не понимают», — подумал он и на четвереньках подполз к краю стены. Он лег на живот, развернулся лицом к чердаку и, осторожно поводя ногами в воздухе, нащупал опору. Затем другую. Верхняя часть стены была сравнительно отлогой, но когда его пальцы ухватились за выступавшие обломки кирпичей, на которые он ставил ноги при спуске — на тонком слое снега отпечатались следы его ботинок, — ноги его уже только чудом держались за стену, круто уходившую вниз.

«Вот и все», — спокойно подумал Краснощеков. Он никакими усилиями не мог заставить себя передвинуть куда-либо ни руку, ни ногу, ни подбородок, которым уперся в острый край известкового шва. «Чего это они там кричат? А…»

— Димка! Слезай скорей! Чего ты копаешься!

«Все правильно. Копаюсь», — подумал он, не дрогнув ни одним мускулом, и отчетливо увидел кривую.

Кривая уже несколько дней не давала покоя Краснощекову. Началось все со школьной карты полушарий, которая висела на стене недалеко от его парты. По полям карты были расположены цветные рисунки, соответствующие различным частям света. Самый интересный рисунок изображал джунгли. Веселые обезьяны, уцепившись хвостами за лианы, дразнили палками крокодилов, которые высовывали из воды свои пасти. Краснощеков никогда не видел обезьян и был поражен их длинными хвостами, закрученными в правильные спирали.

Обезьяньи хвосты Краснощеков рисовал во всех тетрадях и учебниках, закручивал их то вправо, то влево, приставлял один к другому. Получалось смешно: два обезьяньих хвоста, концы которых закручены в разные стороны. Дались ему эти хвосты!

На уроке русского языка Юрка Тропинин, заглянув через плечо в тетрадь Краснощекова и увидев соединенные вместе две спирали, таинственно прошептал на ухо, что это замечательная кривая. Юрка был «великим математиком». На другой день он притащил в школу потрепанную книжку, в которой было полным-полно всяких кривых, в том числе и его, Краснощекова, кривая. И называлась она клотоидой.

Самое интересное было то, что каждая из спиралей, закручиваясь все дальше и дальше, все глубже и глубже, бесконечно глубоко, так и не могла достигнуть точки, вокруг которой она закручивалась! Точка эта называлась «особой». Краснощекова потрясло это вечное движение, стремление к недостижимой цели. Это было непонятно и страшно.

По ночам какая-то могучая сила стала поднимать Краснощекова с постели, и он принимался часами рисовать, закручивать свою кривую. Наваждение какое-то, туман! Будто кто-то стоял над ним и заставлял лихорадочно водить по бумаге карандашом, водить, водить, водить онемевшей от напряжения рукой! Грифель ломался, бумага прорывалась в местах, куда падали с низко склоненного над столом лица капли пота. Он стискивал зубы, спирали двоились в глазах, рябили, вибрировали.

Но однажды произошло странное: словно вдруг что-то прорвало, он выскочил на своей кривой из тумана, и муки кончились. Ему показалось, что он видит прекрасный сон, будто ореховое полено, приготовленное матерью для праздника, и которое он тайно съел вчера ночью, преспокойно лежит в буфете. Он помнил, что сегодня утром эта тайна с позором для него публично была раскрыта, но все же встал, подошел к буфету и убедился, что полено на месте. Он потрогал полено пальцем и, не удержавшись, съел его еще раз!

Сон закончился и вовсе хорошо: у школьной доски Краснощеков рассказывал о том, как работает доменная печь, и получил за ответ пятерку. Словом, все было прекрасно, если бы на другое утро его не вызвали к доске и он, испытывая смятение и тревогу, отчетливо сознавая, что все это уже однажды произошло, не стал бы рассказывать про доменную печь. «Наверно, схожу с ума», — подумал он, во второй раз получив пятерку и сев на место. Но на всякий случай решил, что в этом надо как следует разобраться, а пока помалкивать…

И теперь Краснощеков отчетливо видел эту кривую. Она была похожа на горбатый лыжный трамплин, круто уходивший вниз, а он находился в самом ее начале, вернее, в точке между двумя спиралями, обозначенной в книжке нулем.

Кривая проходила сквозь стену и была прозрачной, вздрагивала и колебалась, как нагретый воздух над костром. Там, внизу, она загибалась назад, под Краснощекова, немного поднималась кверху, а потом опускалась и, описав полную окружность, вновь поднималась, но уже внутри первой окружности. Колебания кривой становились сильнее, Краснощекова лихорадило, трясло. Низкий рокочущий гул, который он сначала принял за вой ветра, нарастал. Гул становился выше, тоньше, вот-вот пальцы сорвутся со стены, и… он сорвался, заскользил, полетел по кривой.

Ревели гигантские трубы все тоньше, пронзительнее. И но мере того как Краснощеков все стремительнее летел по кривой, ввинчиваясь по спирали ближе и ближе к пульсирующей и поблескивающей точке, этот рев перерастал в оглушительный писк и становился невыносимым. Он чуть заметно ослабевал, когда очередной виток спирали из верхней точки поворачивал вниз, но затем вновь утоньшался до размеров иглы, пронзавшей сердце.

«Вот, вот! — шептал Краснощеков. — Сейчас, сейчас! Ну же! Ну!!!»…

…Они летели низко над сверкавшим под солнцем ледяным полем. Краснощекову было немного страшно, но он был счастлив: мама нашлась, и она не умерла, как говорили, а выздоровела и теперь летела на Большую землю лечить раненых. И он летел вместе с нею в настоящем боевом самолете, который назывался «кукурузником». Мотор ревел, ледяной ветер обжигал лицо, а ремень крепко притягивал к спинке сиденья. Держись фашисты!

Краснощеков сидел у матери на коленях и во все горло пел:

Раз-два, левой! Я — мальчишка смелый! Гитлера поймаю, Ножки обломаю, Палочки приставлю… И фашист появился.

Это был «мессер» с крестом на фюзеляже и свастикой на хвосте. Он вынырнул сзади и, обгоняя «кукурузник», пролетел совсем рядом. Вражеский летчик с любопытством рассматривал их, потом быстро сдвинул очки на лоб, что-то прокричал, помахал рукой и нехорошо засмеялся. Но Краснощеков ничего не расслышал, так как теперь ревели сразу два самолета, да и фашистский летчик сидел под стеклянным колпаком.