Краснощеков внутренне улыбался, разбирая письма и прислушиваясь к горячей, но не слишком внятной речи старика.
– Не очень что-то я понимаю…
– Гипотеза, милок, от теории тем и отличается, что до поры до времени понятна только ее создателю… Ишь ты!
Краснощеков с симпатией относился к чудакам, которых в “Эврике” и вокруг нее было пруд пруди.
Что заставляет этих людей поступать… м-м… довольно странно? Недосыпать, недоедать, пренебрегать весьма завидными в общепринятом понимании благами, терпеть насмешки и переносить лишения? Что “вертит колеса”? Что побуждает, например, пенсионера Ивана Филимоновича каждый день приходить в редакцию и бескорыстно, не щадя себя, часами возиться с каким-нибудь головоломным письмом, чтобы потом опубликовать из него всего две строчки, до зарезу нужные автору из далекой деревни? Или, скажем, этот старик. Или Василий…
А Василий, окутанный сизыми клубами дыма, в это время негромко втолковывал Эдику:
– Сначала изобрети символ того, о чем будешь писать… Ну хорошо, иероглиф…
– Напиши вывод… буквами. Не ленись…
– Изругай его со всех сторон…
– И пиши… С первой строки…
Все журналисты, кого знал Краснощеков, прежде были инженерами, врачами, педагогами, военными. В молодости один даже агрономом работал. Только Эдик учился на факультете журналистики, поэтому его жалели и всячески опекали.
– Разве это вечный двигатель? - не выдержал наконец Суходольский. - Да я вам изобрету хоть сотню таких, и еще получше!
– А ну давай! А ну давай! - азартно задирался старик, Ке чуть ли не подпрыгивая на стуле.
– Ничего нет проще…
Суходольский коллекционировал проекты “перпетуум-мобиле”, которые изредка поступали в “Эврику”, и ему действительно не трудно было набросать две-три схемы по памяти.
Да-а… Что же все-таки “вертит колеса”? Что толкает людей на путь тернистый, даже подвижнический?
Краснощеков улыбнулся, нежданно вспомнив удивительно талантливых и нелепых братьев Блиновых из Сызрани.
Вот они стоят, как всегда, рядышком. Каждому за сорок, а выглядят по-мальчишески. Застенчивые, русоголовые, невысокие, будто в землю вросли по щиколотки. “А может, они и растут прямо из земли?” - как-то обмолвился Василий. И действительно, с первого взгляда ясно, что они особой породы - волжской, российской.
Прадед Блиновых получил вольную от именитого сызранского барина за то, что был каменщиком-артистом. А добыть свободу в то время было делом почти немыслимым. Дед и отец славились на всю Волгу своими печами с какими-то особыми винтовыми дымоходами. Замечательные, рассказывают, были печники. И братья, как говорится, не подкачали.
Десятки изобретений. Может быть, даже сотни - некоторые произведения братьев отличались такой “специфичностью”, что получить авторские свидетельства на них было совсем непросто или вовсе невозможно.
Волжские изобретатели делят свои “поделки” на “серьезы” и “курьезы”. Практически вечный, неперетирающийся трса скрученный не из проволоки, а из наборных тонких стальных полос, - это серьезно. Кстати, если стальные полосы сделать достаточной толщины, трос превращается в великолепный гиб кий вал для точных, боящихся ударов механизмов. И никаких карданов! Или целиком металлическое колесо, но такое “шелковое что вполне заменяет автомобильное с пневматическими шинами, а заодно и громоздкими рессорами, - тоже серьезно. Ну а “курьезы”… Если изобретения вызывали недоверие, братья попросту принимались за что-нибудь новое. а Блиновы были редакционной достопримечательностью, так как о них никому не удавалось написать хорошую статью или очерк, хотя пытались многие. И Краснощекое пытался, но…
От младшего брата Евгения ушла жена, а сын-школьник остался с отцом. Петр вовсе не женат. Так и живут они втроем в своем небольшом домике. Да еще бесхвостая дворовая собака - четвертая душа.
Совсем недавно Блиновы вдруг заинтересовались электроникой. При последней встрече беседовали с Краснощековьш о “синдроме гениальности”, о таинственном четырехмерном континууме “пространство - время” и прозрачно намекали, что работают над “телепортатором”.
“А ведь изобретут телепортатор, - продолжая улыбаться, думал Краснощеков. - Эх, хорошо бы вот так, прямо сейчас, - раз! “Здравствуйте! Как живется, как можется? Не сумею ли чем облегчить вашу задачу?…” Постой, постой… Неужели?… Ну, ну, не горячись”, - говорил Краснощеков себе на сей раз совершенно спокойно: он был готов к “эксперименту”.
Он успел снять с руки часы и положить их перед собой на крышку стола - пятнадцать минут одиннадцатого. Поставил локти на зеленое сукно, прикрыл ладонями глаза и лоб.
Все в порядке. Поехали!…
Краснощеков стоял посередине комнаты на круглом алюминиевом пьедестале, от которого к голландской печи отходило множество разноцветных проводов. Печь обтянута толстым картоном, густо утыканным радиодеталями. А рядом, перед гудевшим, мерцающим зеленым светом телеэкраном, сидит младший брат Евгений Павлович, и на голове у него яйцеобразный шлем, похожий на парикмахерскую сушилку. Петр Павлович выглядывает из-за спины брата.
Зеленоватый свет экрана делает братьев похожими на привидения. Четыре застывших от ужаса глаза глядят на Краснощекова.
“Не хватало еще, чтобы они повредились в уме”, - подумал Краснощеков и, чтобы их успокоить, сказал как можно более приветливо: - Как дела? Я к вам мимоходом. На несколько минут, Но тут он заметил, что братья смотрят мимо него, на дверь.
Краснощеков оглянулся и увидел, что дубовая дверь залoжена на кованый железный крюк - произведение какого-то незвестного цыгана, забредшего в Сызрань со своим табором, наверно, еще в прошлом веке. Братья работали над изобретениями как тульские оружейники, хорошенько забаррикадироавшись от сглазу.
– Я закрыл дверь на крючок, - сказал Краснощеков нережно. - На всякий случай.
И сошел с пьедестала.
Дымился паяльник. Пахло канифолью. Пол был усеян радиодетальками, которые хрустели под ногами.
Споткнувшись о гирю, а потом больно ушибив колено о массивную шестерню лебедки - ею братья натягивали струны своего цельнометаллического со сверхмягкой амортизацией колеса, - Краснощеков подошел к книжному шкафу и стоявшему рядом с ним портфелю. Этот внушительного размера портфель линовы придумали года два назад, и бумаги в него можно быскладывать не как обычно, а стопой, горизонтально.
Аристотель… Ого!… Рамачарака!… Радиотехника… “Высшая математика” Смирнова, “Психология” Платонова… Ба-а! “Гносеология современного прагматизма”… Ну и ну!
Краснощеков читал на корешках названия книг, которыми сейчас пользовались Блиновы, и слышал, как за его спиной нервным шепотом препираются братья.
– Это ты захотел, мальчишка!…
– Не дури, Петя! С больной-то головы, да на здоровую… Вдруг это опасно!… Но у нас ведь не готово…
–Угостите-ка меня чайком, - сказал Краснощеков, оборачиваясь и дружески улыбаясь. - Не волнуйтесь, все будет хорошо.
И братья засуетились.
Петр Павлович схватил синий эмалированный чайник, к которому вместо дужки был приспособлен кусок бельевой веревки, и побежал к крану. А Евгений Павлович, усовестившись, что на покрытом газетой столе валяются хлебные крошки, позвонки и рыбьи шкурки, тут же расстелил сверху свежую газету. Поставил стаканы, принес хлеб, рядом с ним положил связку воблы, от вида которой у Краснощекова потекли слюнки.
Этот фокус с газетой братья, видимо, проделывали не однажды. Краснощеков осторожно поинтересовался и насчитал четыре “культурных слоя”.
Они сидели за столом, накрытым свежей газетой, ждали, пока закипит чайник, чистили воблу и вели содержательную беседу.
– Так как же вы себя чувствуете?
– Хорошо, Петр Павлович.
– В дороге всякое бывает…
– Верно.
– А как там… погода?
Братьев била нервная дрожь, и они непрерывно ерзали нa табуретах, словно их снизу припекало.
– Да успокойтесь же! - не выдержал Краснощеков. - С погодой полный порядок!
– Я-я спокоен, - заикнувшись, сказал Петр Павлович. - Как в санях еду!
Легкий на подъем, он тотчас бросил воблу, вскочил, подбeжал к кровати и живо надел на себя ремни лежавшего поверх одеяла аккордеова. Сверкающий перламутровый аккордеон был единственной роскошной вещью в их доме.