Например, на повесть “Живи и помни” В. Распутина, роман “Комиссия” С. Залыгина, повествование в рассказах В. Астафьева “Царь-Рыба”… В данном случае не ставлю перед собой цели анализировать все многообразие идейно-образных взаимосвязей каждого из этих явлений, остановлюсь на них только с точки зрения темы нашего разговора.
Думается, что в достаточно сложную художественно-этическую проблематику повести Распутина невозможно проникнуть, осознать и оценить ее верно вне осмысления в ней значения и функции народно-поэтической образности. Может, например, показаться на первый взгляд (да и показалось некоторым критикам), что писатель недостаточно четко выразил свое отношение к одному из центральных персонажей - дезертиру Андрею Гуськову. Распутин действительно не слишком многословен в этом плане, он почти совсем не дает нам развернутых переживаний героя, самоосознания его собственного поступка, а как автор, кажется, вовсе избегает каких-либо прямых оценок. Так может показаться, но лишь при поверхностном прочтении повести. Вспомним: уже при первой встрече с Андреем в сознании Настены проскальзывает пугающая ее мысль; “…а муж ли? Не оборотень ли это?“ Конечно, слово поначалу звучит бытово, затерто-повседневно, это как бы еще и не существенный образ, но просто первое попавшееся слово. Но ведь не случайно именно это слово, которое вскоре приобретает уже вполне материализованный смысл, сперва в чисто этически-оценочном плане: “а разве не лучше, если бы это и вправду был только оборотень?” - мелькает у Настены. Нет надобности напоминать, какое значение имеет этот образ в народном сознании. Вспомним только, как он реализуется, например, у Гоголя в его фантастической “Страшной месии”. Не нужно обладать особым воображением, чтобы осознать и ощутить всю ту жуткую картину внутреннего состояния любящей, ждущей мужа жены, дождавшейся наконец его (о большем счастье и не мечталось, но лучше бы это был оборотень…).
И сам Андрей осознает свое положение через тот же, по существу, образ: “Судьба, сделав отчаянный вывертыш, воротила его на старое место…” Он мог бы еще пойти вопреки ей, но не пошел, обрек себя на реально-действенное и нравственное оборотничество, принял на себя и судьбу оборотня.
Народный оценочно-этический образ реализуется затем в цепи нарастающей последовательности его конкретных проявлений. “Как леший”, - говорит о нем Настена. И сам Андрей уже не хочет походить на себя - “уж лучше на лешего”. “Как неживой”, - думает Настена, и этот бытовой оборот в контексте народной поэтики - очередное овеществление оборотня - “нежити”. Вот Андрей смотрит в глаза убитого им умирающего животного и видит “в их плавающей глубине две лохматые и жуткие, похожие на него, чертенячьи рожицы”. Писатель заставляет Андрея научиться выть по-волчьи (волк, как известно, в народной фантастике более всего сопряжен с понятием оборотничества), и он, по существу, действительно вынужден разделять волчью судьбу, а в образно-этическом плане прямо превращается в него. Андрея-человека уже нет (“…тебя же нет! Тебя нет, Андрей, нет!” - в ужасе кричит ему жена) - он уже не он, а “лохматое неуклюжее видение”. И не только он. Невольно разделив с ним его судьбу, Настена и сама ощущает себя иной: ей “казалось, что она… покрывается противной звериной шерстью и что при желании она может по-звериному же и завыть”.
И как бы мы ни относились к решению автора и как бы ни относился теперь автор к собственному разрешению проблемы финала - к “шоубийству Настены, унесшей с собой и жизнь еще не родившегося ребенка, думается, что в образно-нравственной системе развития образа такой жестокий, трагический финал глубоко оправдан логикой прежде всего народно-поэтического сознания. Цена отступничества, оборотничества Андрея велика, слишком велика, и не могла ограничиться только его собственной судьбой. Это его нравственная гибель привела к реальной гибели Настены. Цена жизни ребенка - это цена “продажи души дьяволу” отступника. Та же цена, которую потребовали у гоголевского Петра из “Вечера накануне Ивана Купала” другой оборотень - Басаврюк и прочие “безобразные чудища”…
Идейно-нравственная и социально-философская проблематика романа Залыгина “Комиссия” тоже раскрывается в своей истинной глубине во взаимосвязи реально-исторического и народно-поэтического планов этого произведения.
Сказки не вставные и не побочные элементы романа, именно в них и через них прежде всего и осуществляется здесь художественное воплощение и осознание реальной основы. В переплетении почти этнографического воспроизведения действительности со сказово-поэтичесКим слогом осмысляется и одна из центральных, исподволь реализуемых “сказок” романа - “сказка о колобке” - крестьянине Устинове, И наконец, само единство романа, его идейно-художественное целое, “замок свода” его сюжетно-композиционных построений заключены, думается, не столько во внешней, видимой логике развития событий, сколько в центре взаимосвязей его сказок, в их внутреннем соотношении с реально-историческим сюжетом.
И в способе художественного осмысления насущных и глубинных социальных и нравственных проблем века, в лирикопублицистической форме Почти автобиографического повествования Астафьева “Царь-Рыба” значительная нагрузка падает на поэтику народно-сказочной образности. Один из центральных эпизодов - единоборство Игнатьевича с огромной осетриной - не случайно дан в сказово-эпическом освещении - как борьба человека (“царя природы”) с Царь-Рыбой. Здесь особенно наглядно явлен образ всего повествования в его целом - образ борьбы “покорителя природы” с самой Природой. В народно-поэтическом решении центрального эпизода заключена и народно-нравственная оценка этой борьбы и ее последствий.
Да и в образе Акима, в его глубинном подспуде, можно без натяжки увидеть современный вариант реализации все того же Ивана-дурака, дон-кихотски противостоящего бездуховно-потребительским веянием деловой, “рационалистической эпохи”, с ее западным необуржуазным сознанием, с машинно-технологическими мифами XX века, с их кибернетическими “богами” и героями”, с их империалистическими “илиадами” и космическими “одиссеями”.
Иванушка-дурачок в век космоса… Архаика в эпоху глобальных мировых проблем… Но как знать, может быть, именно в тысячелетнем опыте народного сознания, заключенного в подобных поэтических образах, противостоящих рационально-бездуховным мифам буржуазного сознания, в какой-то мере и отражается как-то эта самая глобальность - всемирно-историческое значение небесполезности русского Дон-Кихота - Иванушки в его реально-деятельном варианте, вступающего в смертельный поединок с умным, технически и бездуховно-философски оснащенным змеем.
Не знаю. Но истинно великая литература всегда пророчески угадывала наиболее существенные проблемы и тенденции своей эпохи.
Конечно, можно лишь пожалеть, что наши нынешние писатели все-таки робко еще обращаются к таким формам художественного осмысливания действительности, которые позволили бы им подняться до истинного пророчества. Но, может быть, правильнее сегодня не сожалеть о том, чего еще нет, а радоваться тому, что уже есть или, по крайней мере, предвидится?
Во всяком случае, современное состояние литературы требует от нее такого глубинного поиска, который позволил бы ей стать реально-действенной силой современности, силой, предворяющей слово в деяние.
И последнее. Мне не хотелось бы быть понятым таким образом, будто я-де полагаю, что писание “сказок” (пусть даже и в широком понимании этого слова) современными писателями и есть истинное или даже единственно верное направление поисков в нашей сегодняшней литературе. Речь Шла лишь об одной, но, на мой взгляд, существенной особенности сегодняшнего литературного процесса. Во-вторых, и это главное: непосредственное обращение к жанру сказки и к другим аналогичным формам и образам художественного воссоздания мира опять-таки, на мой взгляд, естественный этап, в какой-то мере возрождающий в новых условиях путь, ясно обозначившийся еще в русской классической литературе.
Ведь и сам Пришвин видел в “сказке” не цель, но необходимый этап движения к новым синтетическим формам реалистической правды.
“Кончается сказка - начинается дело” - таков вечный “кругооборот” литературного движения. Естественно, одна фантастика, даже и народная, не способна заменить собою всего многообразия художественных возможностей реализма. Но та фантастика, которая заставляет “медного истукана” гнаться “по гулкой мостовой” за безумным Евгением в “Медном всаднике”; тот реально-сказочный полет России- “птицы-тройки”, который мы наблюдаем в “Мертвых душах” Гоголя; та символическая фантастика “Легенды о великом инквизиторе”, с которой мы сталкиваемся в “Братьях Карамазовых” Достоевского; те формы фантастики, тайны которой почти утеряны нашей сегодняшней литературой, могут и должны быть ею же возрождены к новой жизни. Ибо без них реализм обеднен, бескрыл, лишен вольного полета художественного сознания.