Но в монетном зале василиск вновь лишился приобретенной только что веселости: вид разнообразных денег снова воскресил в нем мучительные воспоминания.
…Гендос дежурил неподалеку от двери операционной. В другом конце коридора сидели на скамеечках три сотрудника милиции в белых халатах поверх штатской одежды, Гендоса а лицо они узнать не могли, только голос его слышали по телефону. Не они, естественно, узнать не могли, что это был голос именно этого человека — то ли родственника оперируемого, та ли его друга, — расхаживавшего сейчас в тупичке больничного коридора.
Надпись «Не входить, идет операция» светилась больше трех часов. Гендос хотел было уже плюнуть на все и уйти — в конце концов не так уж щедро ему заплачено, когда дверь отворилась и в сумрак коридора из залитой стерильным светом операционной вышел Грибов. Он остановился на пороге, снял белую шапочку и вытер лоснящийся лоб тыльной стороной ладони. Гендос торопливо приблизился к нему: — Ну что там, доктор?
По условиям договора, если бы Грибов ответил, что пациент умер (а вероятность такого исхода была много большая), Гендос изобразил бы на лице неуемную скорбь и ушел бы восвояси (в этом случае вся тысяча досталась бы ему).
Но Грибов ответил:
— Все в порядке. Выкарабкался.
И далее Гендос действовал по сценарию.
— Спасибо, доктор, спасибо, — тряс он руку Грибова, наблюдая, как трое в конце коридора встают со скамейки и с нарочито отсутствующим видом направляются в их сторону. — Спасибо, доктор, — еще раз повторил Гендос и добавил: — А это вам, — вкладывая в руку Грибова пухлый конверт.
Дальнейшее было предсказуемо, а потому легко рассчитано. Пока Грибов тупо рассматривал конверт, а затем открывал его, машинально, не успев еще отойти от мыслей об операции, разглядывал деньги (на глазах у уже поравнявшихся с ним и окруживших его милиционеров), Гендос успел сбежать по лестнице на первый этаж, промчаться через больничную столовую, кухню и выскочить из раскрытой настежь двери посудомойки на задний двор клиники. Десять шагов до забора, подтянуться, прыгнуть… И никто никогда не узнает, как заработал он эти полштуки.
А вторая половина скромных сбережений того, кто лежал сейчас в операционной — вторые пятьсот рублей, — тщательно пересчитывались одним из блюстителей порядка. И сумма эта была занесена в протокол. И подписи свои в ней поставили понятые, в их числе и ошарашенная, отказывающаяся верить своим глазам ассистентка хирурга Май Дашевека.
…Порхая с цветка на цветок, cна приблизилась к сводчатому углублению в скале. Что ее дернуло влететь в пещеру? Любопытство? Кокетливое желание всюду сунуть усики, наперекор своему страху? Как бы там ни было, она влетела в пещеру и, само cобой, вскоре заблудилась в мрачном каменном лабиринте.
Через два дня, выбиваясь из сил, чудом уйдя от стаи летучих мышей, она вылетела из темноты в ярко освещенную красочную залу. Огромный чешуйчатый ящер спал посередине ее. Бабочка, не долго думая, подлетела к нему и села на нос.
Василиск, потревоженный прикосновением, открыл глаза и обомлел: бабочка. Словно послание из того мира, который он потерял навсегда. Он осторожно пересадил ее с носа на палец.
— Как тебя зовут? — спросил он, стараясь говорить как можно мягче.
— А что такое «зовут»?
— Как твое имя?
— У меня нет имени. Мне оно ни к чему. Помоги мне выбраться отсюда. Мне нужно любить, а кого я буду любить здесь? Помоги мне.
— Знаешь, это довольно сложно. Я не могу приказать сделать это своим слугам, потому что они обязаны будут убить тебя: находиться здесь могут только имеющие змеиные души. Закон этот выше даже моей великой власти.
— Тогда вынеси меня отсюда сам.
— Ладно. Но тебе придется потерпеть. Я нечасто выхожу на поверхность. Если я сделаю это до положенного срока, вассалы мои и слуги заподозрят неладное и выследят тебя. Я думаю, нам придется поступить так. До положенного срока несколько недель ты поживешь здесь. Я спрячу тебя. А потом, когда придет срок, я тайно тебя вынесу.
— Я вижу, несладко тебе тут живется, — взглянула она внимательно в его глаза.
— Власть обязывает, — уклончиво ответил василиск и, вытряхнув из янтарной шкатулки несколько ниток жемчуга, поставил ее перед бабочкой. — Пока ты будешь жить здесь.
— Здесь? — удивилась та, вспорхнула, села на дно шкатулки. Потом, примериваясь, сложила крылья и прилегла. — Ладно, — согласилась она. — А кого я пока буду любить? Я должна.
— Люби пока меня, — предложил василиск, и ему вдруг показалось, что его каменное сердце забилось в груди чуть сильнее.
— Тебя? — Бабочка с сомнением оглядела гигантского ящера. Слезинки досады навернулись ей на глаза. Но, вздохнув, она мужественно согласилась: — Ладно. Буду любить тебя.
— Вот только что ты будешь есть? — нахмурился василиск.
— Вообще-то я могу совсем не есть. Я люблю попить нектар, полакомиться пыльцой, но это только для удовольствия. Добывала пищу и ела ее моя гусеница, мое дело — петь, танцевать и любить, и не думать о пище… Хотя мне так нравится нектар… — снова вздохнула она.
— Знаешь что, — василиск сделал вид, что не слышал ее последних слов, — давай я все же буду как-нибудь звать тебя. — (Идея уже пришла ему в голову.) — Как?
— Когда-то давно я любил одну женщину, и я хотел назвать ее бабочкой. Но не успел. Так давай же теперь я тебя — мою любимую бабочку — буду звать Майей, так, как звали ту женщину.
Бабочка призадумалась. Потом ответила: — Хорошо. В этом имени есть что-то весеннее: май — Майя.
— Ну что ж, — сказал он, берясь за крышку шкатулки, — мне придется проститься с тобой; до завтра, Майя.
— До свидания, — покорно склонила голову бабочка, — возвращайся поскорее… любимый.
Они оба не заметили, как тоненькая змейка, таившаяся доселе в расщелине между камнями, поспешно юркнула прочь.
Один в комнате общежития. В той самой комнате. Один. Он уже знал, что враг его повержен и сейчас, лишенный всего, даже свободы, находится в следственном изоляторе. Но вместо торжества или хотя бы облегчения он чувствовал что-то напоминающее скорее угрызения совести. И еще: он был один. «Какая тоска. Какая скука. Боже ж ты мой, ну случилось быть хоть что-нибудь…» — так думал он, засыпая, стараясь не обращать внимания на послеоперационную ноющую боль в груди. И судьба сжалилась над ним.
Когда он проснулся, НЕЧТО случилось: всего его, с ног до головы, покрыли грибы. Такие, какие можно встретить в лесу на стволах деревьев. Они были везде: на ногах, на руках, на животе, на груди, а один несимметрично торчал чуть левее середины лба. Он встал и босиком прошлепал к зеркалу. Вот это да!..
Он попробовал отломить один — слева подмышкой (он не давал ему опустить руку вдоль тела). Ощущение было такое, словно пытаешься отодрать от пальца ноготь. Из образовавшейся между телом и грибом щелки выступила капля розоватой полупрозрачной жидкости. Он потянул сильнее, и боль стала нестерпимой, а из щелки засочилась кровь. Пришлось отказаться от этой затеи, но подмышкой саднило до вечера. До самого душного, самого невыносимо душного вечера в его жизни, во время которого он метался по комнате, не зная, что предпринять; выйти он в таком виде не мог, телефоны в общежитские кельи пока что не проводят… Оставалось одно — ждать неизвестно чего. А духота сгущалась и сгущалась.
И вот, за несколько минут до полуночи, грянул гром, и ливень застучал по подоконнику. Ему стало немного полегче. И он почувствовал, что чертовски проголодался. Но все, что могло быть съедено, было съедено им еще в обед, в дверце маленького и пустого холодильника одиноко стояла бутылка коньяка. А в общем-то это как раз то, что ему нужно.
Он сел на мокрый подоконник, так, чтобы ни один гриб ни за что не цеплялся, налил себе полстакана коньяку и залпом выпил его… И в этот миг грянул яростный раскат грома, такой, что, казалось, небо, не выдержав натяжения на пяльцах горизонта, лопается посередине. А еще через несколько секунд, когда стрелки часов окончательно сошлись на цифре 12, на темной, противоположной окну стене вдруг вспыхнула, дрожа, яркая алая точка размером с копейку.