Она научила меня общаться с китами, преодолевать инстинкты (ЧУЖИЕ инстинкты), задерживать дыхание, определять погоду, направление движения, места скопления пищи, изготавливать из рыбьих костей иглы и примитивный инструмент, вязать узлы, плести корзины из водорослей, выживать, в конце концов. В такой науке почти нет места словам. Ощущать кожей, повторять за матерью, «слушать» голоса косаток, следить за тем, как тьма рассеивается внутри…
У меня есть все, чтобы быть абсолютно счастливым. Вернее, нет ничего такого, что удерживало бы меня от поисков этого пресловутого счастья, и нет ничего, что можно было бы удержать. Я ни к чему не привязан и нигде не остаюсь надолго. Но я не чувствую себя свободным, а только отверженным. И тьма внутри меня никогда не рассеивается полностью. Я помню совсем другую жизнь и ношу в себе ужасное ощущение утраты.
Зато я совершенно не помню отца и почти ничего не знаю о нем. Подозреваю, что он исчез задолго до моего рождения. Мать ни разу не говорила об этом самце, может быть, единственном в ее жизни, не считая меня, конечно. Когда она слегка приподнимала экран, за которым были надежно спрятаны ее воспоминания, я улавливал лишь смутный образ чего-то полузвериного и связанные с ним ощущения. Жестокость, боль, принуждение, томление, страх, краткая вспышка наслаждения незадолго перед зачатием, подавление инстинкта, сумерки… Я свыкся с мыслью о том, что мой отец был чудовищем, после встречи с которым мать чудом выжила.
Лично я не стал бы пугать самку. О, я знал бы, что с нею делать! Во мне было столько нереализованной любви… Я был неотъемлемой частью стаи, но маленькая частица моего собственного существа предназначалась только для человеческой самки.
(Есть некая камера, скрытая в сознании. Темная, запертая комната, окруженная тройными стенами фобий и комплексов. Комната, в которую я побоялся бы войти и даже заглянуть, потому что там подстерегало безумие. Но я все равно не могу открыть запертую дверь. Ключ от нее — самка…)
Так что я — осколок прошлого. Может быть, в меня вселилась душа какого-нибудь неприкаянного бедняги, пережившего крах хорошо знакомого ему мира и обреченного теперь скитаться в чужом?..
Подобные мысли причиняют мне почти физическую боль. И еще одно: тому бродяге, который сидит во мне, не очень приятно сознавать, что по крайней мере телесно он уже не человек. У меня перепонки между пальцами рук и ног, я не подвержен кессонной болезни, мои раны быстро затягиваются в воде…
Тогда кто я?
Нет ответа.
Однажды утром меня разбудил зов Лимбо, пробивший пелену сновидения, словно метеорит из другой вселенной. Лимбо — это мой кит-носитель. Единственный, кому я дал имя. Зачем? Может быть, на тот крайний случай, если я потеряю внутреннее «зрение». Тогда Лимбо станет моим поводырем в абсолютно чуждой тьме, а единственным способом нашего с ним общения — звук. Я — настоящий паразит, но разумный и веду себя соответственно. Мы связаны глубоко и необъяснимо, сильнее, чем мать и дитя, сильнее, чем сиамские близнецы, хотя наша связь бесплотна.
Я открыл глаза. Кит всплыл к поверхности. Я прижимался ухом к его гладкой коже и ощущал близость нерва, регистрирующего изменение среды. Прямо передо мной открылось дыхало размером с мою голову, и Лимбо выдохнул с оглушительным «хух-х-х!».
Когда рассеялась завеса брызг, я увидел лодку, над бортом которой торчали человеческие головы. Лимбо слишком любопытен и не так циничен, как я; поэтому он принял почти вертикальное положение и стал осматриваться, высунувшись из воды. И не он один. Половина китов из моей стаи выставили наружу свои черно-белые конические головы.
Лодка в океане — чрезвычайная редкость, а лодка с двуногими — тем более. Лично мне было в высшей степени удобно; я стоял, опираясь на китовый плавник, и рассматривал чужих с полутораметровой высоты. Прежде всего лодка оказалась грубо обработанным каноэ с выжженной в древесном стволе полостью. Вправо и влево были вынесены поплавки для придания всему сооружению остойчивости — просто стволы потоньше. (Это означало… Черт возьми, я боялся даже думать о том, что это означало!..) Ничего похожего на мачту или примитивный парус. Весел тоже не было видно.
Люди, сидевшие в каноэ (их было двое), питались. Дело достаточно интимное, однако я — существо невоспитанное. Эти двое жрали торопливо и жадно, но, очевидно, не потому, что я оказался поблизости, и не потому, что они опасались за сохранность пищи. Люди попросту умирали от голода. Вероятно, они сходили с ума. У них не было ничего, кроме собственных зубов и ногтей, и они заглатывали куски окровавленного мяса, отрывая его от тела, лежавшего на дне каноэ. Для этого им приходилось низко наклоняться; они клевали, как два жутких поморника, даже не обращая внимания на то, что их шатающиеся зубы выламываются, а под ногтями кровоточит.