У старого заброшенного колодца, из которого давным-давно ушла вода и который он все собирался расчистить, да не было денег, чтобы нанять мастера, а сам не мог, он остановился. Потом поднял узел на сруб – только два бревна над травой – и толкнул. Узел послушно скользнул вниз, упал на мягкое, недалеко, метрах в двух, что-то в нем звякнуло, наверное, вилки. Он вытер о пиджак потные ладони.
Надо спешить, спешить... еще столько работы осталось. А в любой момент кто-то может появиться. Ну хотя бы на соседней даче. Они, правда, не приезжали уже недели две, но чем черт не шутит... Он побежал в сарай, отыскал там в куче хлама лом, а топора не было. И лопаты не было. Вспомнил, что лопата стоит у дома. Бросил лом у колодца, поспешил к дому, лопата стояла, прислоненная к стене. А топор? Топор в комнате. Он вернулся в дом, часто дыша и не имея времени перевести дух, у дверей поднял с пола топор, еще раз огляделся – увидел на столе шкатулку с ее письмами и всякими бумажками, подхватил ее, побежал обратно, от двери кинул взгляд в комнату, будто уже не смог бы вернуться сюда вновь, – на стуле лежала ее шляпа, круглая, без полей, она носила ее набекрень, вернулся, взял и шляпу.
Он расшатывал, разваливал ломом бревна, бревна сруба были старыми, кое-где подгнили, но держались крепко, скрип стоял на весь поселок, наконец одно бревно поддалось, отвалилось в сторону, он выпрямился, и тут его кто-то спросил, совсем рядом:
– Помочь, может, хозяин?
– Что? – И сразу наступило спокойствие. Все погибло. Он ждал этого голоса. Лучше было поджечь дачу и бежать – бежать без оглядки.
Он заставил себя обернуться.
У забора, облокотившись на низкий штакетник, стоял молодой мужчина в ватнике поверх гимнастерки, на гимнастерке видны две полоски за ранения. А на дороге – удивительно, неужели он мог этого не услышать, – «студебеккер».
Он с трудом заставил себя заговорить.
– Не надо, – сказал он. – Я сам...
– А чего трудишься?
– Колодец, – сказал он. – Видите, колодец совсем старый. Воды нет. Я здесь огород сделаю.
– Огород?
Место для огорода неподходящее, с первого взгляда видно.
– Я выкорчую, – сказал он, – выкорчую, понимаете?
– Дело твое, а то бы я за червонец тебе это все быстро организовал, – сказал демобилизованный. – Не хочешь?
– Спасибо, не надо, спасибо.
– Ну как знаешь. А ты мне тогда скажи, как мне на Пушкино выехать?
– На Пушкино?
Он положил на землю лом и пошел к забору, стараясь закрыть собой колодец, хотя в колодец заглянуть от забора было нельзя – все-таки метров пятнадцать.
– Через километр, – сказал он и откашлялся, – будет поворот направо...
Шофер слушал его, кивал, а сам смотрел почему-то ему через плечо, на колодец. «Что я там забыл? Что он там видит?»
– Смотри, – сказал шофер, – твоя баба шляпу и шкатулку забыла. Дождем промочит.
– Это старые, ненужные, я выброшу, – сказал он быстро, не оборачиваясь.
– Может, мне тогда дашь, а?
– Нет, – сказал он быстро. – Нельзя.
– Я заплачу.
– Нет!
– Да ты не психуй, – сказал шофер. – Не хочешь – не надо. Подавись своим добром.
И пошел к «студебеккеру», забрался в кабину, дал газ: «студебеккер», покачиваясь, как корабль, поплыл с ревом по проселочной дороге. Как же он мог не услышать, что подъехала машина?..
Он побежал к колодцу и первым делом кинул туда шляпу и шкатулку с бумагами. Тут же испугался, не остался ли в шкатулке паспорт жены. Поэтому, прежде чем продолжить разрушение колодца, он сбегал домой, убедился, что паспорт там, спрятан, только потом вернулся к колодцу, разрушил его, скинул бревна вниз и начал рыть яму неподалеку, чтобы засыпать колодец. Сровнять с землей.
2
В дверь позвонили.
Зоя Платоновна в этот момент сидела на полу, разложив перед собой фотоальбомы – и с черно-белыми, еще фэдовскими фотографиями, и с цветными, кодаковскими, новыми. Все же черно-белые были милей сердцу и неким парадоксальным образом многозначнее и ярче воскрешали время. Рядом на полу лежали журналы – кое-где в них поблескивали те же фотографии, что и в альбомах, некогда совершившие нехитрое путешествие в издательскую типографию.
Было девять вечера, середина сентября, дома никого – дочь с зятем в Турции. Зоя Платоновна крикнула:
– Сейчас.
Хотя знала, что за дверью не услышат.
Коротко вздохнув, все же захлопнула альбомы и, быстро метнув их в ящик шкафа, пошла открывать.
За дверью оказалась маленького роста смуглая бабушка в черном с красными цветами платке, с большой голубой сумкой «Reebok» через плечо и с чемоданом в руке.
– Долго не открываешь, – сказала бабушка сердито. – Что ж, я всю ночь на лестнице стоять буду?
– Вам кого? – спросила Зоя Платоновна, приглядываясь к гостье в тусклом свете лестничной площадки.
– Погодите, – сказала бабка. – Проверим. Ты только меня на лестнице не держи, в дом пригласи, окажи уважение пожилому человеку. Я тебя не съем, не обворую, у меня паспорт есть...
Зое Платоновне ничего не оставалось, как послушно отступить в коридор.
Бабушка не спеша развязала платок, сбросила его на плечи и сказала:
– Жарко у тебя, топют, что ли?
– Затопили. – Зоя Платоновна вдруг почувствовала себя виноватой за то, что затопили раньше времени.
– А фортку чего не открываешь? – спросила бабушка. – У тебя микробы размножаются.
Пока Зоя послушно открывала форточку, бабка поставила на стул сумку, прислонила к стулу чемодан, прошла в комнату, уселась за стол, вытащила из складок плаща бумажник из кожи под крокодила, а из него – листок. Долго искала очки, а Зоя Платоновна стояла над ней и думала, что, если надо будет поить бабушку чаем, а все идет к этому, то печенья почти не осталось, и надо открывать последнюю банку малинового варенья. Сейчас бабушка зачитает листок, и из него обнаружится, что она – отдаленная, но некогда любимая родственница бывшего мужа Зои Платоновны. И решила навеки здесь поселиться.
– Точно, – изрекла наконец бабушка. – Я своей памяти уже не доверяю, все записываю, хотя в этой квартире бывала.
– А я вас не помню, – посмела начать сопротивление Зоя Платоновна.
– Куда тебе, – согласилась бабушка. – Это улица Песочная?
– А что?
– Ты отвечай, отвечай, не задумывайся.
– Песочная.
– Дом сорок два, квартира двадцать?
– Правильно. – Надежда на то, что бабушка ошиблась квартирой, испарилась.
– Тогда ты мне скажи, – бабушка вперила взгляд уменьшенных сильными линзами выцветших глаз в лицо Зое, – ты мне скажи, что Вера?
– Кто?
– Моя младшая сестра Вера. Тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения.
– Никогда не слышала! – Зоя Платоновна испытывала облегчение, потому что бабушка наверняка не была родственницей и по крайней мере не претендовала на угол.
– Вот именно, – сказала бабушка. – Так мне все говорят.
– Может, вам чаю сделать?
– Сделай, сделай, – согласилась бабушка. – Ты меня не бойся, я как тебя расспрошу, отдохну у тебя, а потом обратно поеду. Где у тебя удобства, покажи.
С каждой минутой бабушка Зое нравилась все больше. Она сохраняла чувство собственного достоинства, была естественна и дружелюбна. Видно, если бы к ней пришли с вопросами или просьбой, она бы тоже предложила чайку попить и помогла бы. Значит, и другие должны к ней так же относиться.
Бабушка с удовольствием пила чай, не скрывала своего намерения переночевать. Оказалось, что зовут ее Любовью Семеновной и разыскивает она свою младшую сестренку Верочку, пятью годами ее моложе. Верочка, как выяснилось, жила когда-то, сразу после войны, в этой квартире со своим мужем, Купидоном. Именно Купидоном. Это было отрицательное прозвище, данное ему за малый рост, пухлость щек и общую подвижность. Так поняла Зоя Платоновна. Сестры расстались в войну, Вера пошла на фронт медсестрой, там познакомилась с Купидоном, он же Иван Макарыч Спесивцев, который был кем-то по хозяйственной части в том же госпитале, и вышла за него замуж – не по любви, а чтобы не быть «боевой подругой». Как война кончилась, Купидон начал служить в Москве, они поселились в этой квартире, которая в то время была коммуналкой, даже вроде бы купили маленькую дачу, неплохо жили. Любовь Семеновна приезжала к ним в сорок шестом, дорога неблизкая, а потом сестры поссорились, даже трудно вспомнить почему. Вера была несчастлива с Купидоном, все грозилась бросить его, но не решалась, а он страшно ревновал и даже как-то чуть не убил ее из ревности. Еще бы, ему уже было за сорок, а Верочке, красавице, что твоя березка молодая, чуть за двадцать. А после ссоры сестры и переписываться перестали. Но году в семидесятом написала-таки Любовь Семеновна своей сестре письмо, потом второе, третье – ни ответа, ни привета. Решила, что та все сердится, хоть пора и забыть, чего не бывает между родными! А потом и беспокоиться начала. Хоть не были сестры близки, к старости человек начинает собирать людей, искать родные души. Наконец, пусть и не время нынче для разъездов, приехала Любовь Семеновна в Москву поискать сестру. А где она – одному Богу известно.