Не получилось. Среди привычных звуков развертывающихся частей отчетливо раздался прилетевший из города винтовочный выстрел. После некоторой паузы несколько раз захлопали другие, послабее, а затем вдали разгорелась самая настоящая перестрелка.
– Первая и вторая роты! Цепью к городу! В атаку! Вперед!
Повинуясь приказу, солдаты привычно рассыпались по полю. Цепи двинулись дружно и безмолвно, но в этом безмолвии таился грозный вызов любому противнику, вставшему на дороге…
Город смотрел на незваных гостей мрачно и неприветливо, словно стеснялся своего неприглядного вида и был готов выместить злость на любом, кто увидит его наполовину разгромленные улицы. Почти все заборы были повалены, стекла выбиты, некоторые дома сгорели до фундамента, а остальные приобрели такой вид, словно люди в них не жили очень давно, как бы не с времен монголо-татарского нашествия: двери отсутствуют, сквозь пустые глазницы окон вопиюще кричит пустота, ни мебели, ни какой-нибудь лубочной картинки или иконки на стене, лишь в обнажившихся дворах кое-где валяются куски оброненных тряпок да какой-то мелкий сор. И ни души. Не видно ни собак, ни кошек, словно и они не смогли оставаться в этом заброшенном месте.
Кое-кому из кавалеристов случалось с боем врываться в чужие города, однако в дыму разрывов, треске выстрелов и яростных криках дерущихся людей было больше порядка, чем в этом безлюдье.
– Нехорошо здесь, господин поручик, – тихо высказал общие мысли Чебряков, тот самый гусар с малиновыми погонами.
Остальные только поежились в ответ, а самый молодой, Юдин, мальчишка-вольнопер, приставший к отряду уже во время похода, посмотрел на говорившего с неодобрением. Он тоже чувствовал недоброе, но с высоты своих шестнадцати лет считал, что настоящие герои ничего не боятся и никогда не высказывают вслух никаких тревог. Тем более таких неопределенных.
Чебряков понял значение взгляда. Однако воевал он на великой войне с первого дня, был дважды ранен и дважды награжден, успел повидать всякое и не придавал значения мальчишескому мнению. Станет повзрослее – поймет. Тут порой месяц за год посчитать не грех, а то и за два. Главное, со счета не сбиться.
Короткое время проехали молча и вдруг застыли все разом, напряженно прислушиваясь, а Юдин даже зачем-то поднял руку, словно призывал всех к вниманию.
– Слышите?
Откуда-то со стороны донеслось шипение паровоза, какой-то перестук, вроде бы людские голоса.
Курковский оглядел ближайшие извилистые улочки, прикинул и махнул рукой:
– Туда! Доберемся до станции, а там кого-нибудь расспросим, что у них стряслось.
Подавая пример, он первым двинул коня в указанном направлении, и остальная пятерка послушно поскакала следом. Чебряков на ходу передернул затвор драгунки и перекинул ее на грудь, чтобы была под рукой.
Улица упорно петляла по сторонам, не желала вести прямо к цели, но тем не менее звуки постепенно приближались, и теперь можно было предположить, что на станции идет погрузка. Очень уж характерно несколько раз громыхнули двери теплушек, да и стук тележных колес раздавался довольно отчетливо и сопровождался неизменным матом.
Так оно и было. У перрона стоял длинный состав, в котором несколько классных вагонов причудливо чередовались с многочисленными товарными, а сама привокзальная площадь была битком забита телегами, как пустыми, так и с самым разнообразным имуществом. Была там мебель, всевозможные бочонки, коробки и мешки, даже труба граммофона торчала среди прочего хлама, отдельно были навалены туши коров и свиней – словом, при желании в этом скопище можно было найти практически все. Разномастно одетые люди старательно распихивали это имущество по вагонам, и складывалось впечатление, будто город вдруг собрался переместиться в другое место и сейчас эшелоном отправляются многочисленные личные вещи. Вот только почему-то не было среди жителей детей, да на соседнем пути пыхтел невесть откуда взявшийся бронепоезд. И не какой-нибудь – стандартный армейский «Хунхуз» с двумя орудийно-пулеметными бронеплощадками.
Разъезд по инерции подскакал вплотную, и теперь всадники увидели то, что издалека осталось незамеченным. Вдоль вокзальных пакгаузов и на ближайшем к ним пустыре густо лежали голые людские тела. Лежали вповалку, часто – в несколько рядов друг на друге, и, дабы не было сомнений в причине, многие из них были покрыты темной засохшей кровью.
– Господи!.. – Кое-кто из кавалеристов перекрестился.
– Смотри! – Их тоже заметили, и взгляды толпы теперь сосредоточились на разведчиках.
– Ой, кто к нам пожаловал! Солдатики, да с охвицером!
– Мама! Я боюсь! – насмешливо отозвался кто-то, и все вокруг радостно заржали.
Большинство собравшихся были вооружены: кто винтовкой, а кто и обрезом, – если же учесть, что на площади было больше сотни человек…
– Тихо! – громкий голос покрыл дружный смех. Смех в самом деле послушно стих. Даже не стих – оборвался, резко, без запоздалых отголосков.
Здоровенный матрос в распахнутом бушлате и непомерных клешах легко запрыгнул на ближайшую телегу и упер руки в бока. На бескозырке тисненым золотом вспыхнула надпись: «Император Павел».
Взгляд темных глаз матроса уперся в прибывших, словно стремился пригвоздить их на месте.
Разведчики, потрясенные масштабом бессмысленной бойни, не сразу пришли в себя, а потом стало поздно.
Что-то вдруг начало стремительно меняться в окружающем. Так бывает, когда на солнце неожиданно накатывается одинокая туча и на смену свету приходит недобрая тень.
Именно что недобрая. Кавалеристы отчетливо ощутили угрозу, но, как в кошмарных снах, почему-то не было сил для борьбы.
Мускулы окаменели, перестали слушаться. Даже шевельнуть пальцем стало невозможно, а потом…
Все вдруг потеряло значение, стало нереальным. Лишь черная фигура с пристальным взглядом заполнила собою весь мир.
– С погонами, значит? – матрос не кричал, однако его недобрый голос врывался в мозг, изгоняя оттуда собственные мысли. – А ну срывай! Сами!
Курковский вдруг понял, что его тянет подчиниться, выполнить все, что приказывает этот голос, да не просто подчиниться, а с наслаждением, словно высказываются собственные сокровенные желания. Но разве может быть желание избавиться от погон? Это же все равно, что расстаться со всем, во что верил и что любил… Это все равно что плюнуть на родину, бросить в грязь икону, растоптать штандарт…
– Вы все снимаете с себя погоны, слезаете с коней и отдаете оружие, – повторил матрос.
В его голосе действительно было нечто заставляющее людей выполнить самый абсурдный приказ, и Юдин вдруг всхлипнул, потянулся трясущейся рукой к плечу…
– Они вас давят, прижимают к земле…
Полевые погоны стали превращаться в стальные листы, и плечи невольно опустились под неожиданной тяжестью…
Матрос не отрывал взгляда от разведчиков, только руки его вдруг взмыли вверх и вперед, зашевелились, задвигались, и с каждым малейшим движением что-то стало неуловимо меняться в окружающем мире. Окаменевшие было всадники обмякли, стали превращаться в игрушечных кукол, и лишь на самом дне сознания билась мысль, что так не должно быть, что все это неправда, обман…
И тут грянул выстрел. Чебряков каким-то образом сумел преодолеть наваждение, дотянулся до драгунки и нажал на спуск. Пуля ушла в небо, но это было уже неважно.
Выстрел разрушил магию голоса, взгляда и рук, и кавалеристы опомнились, осознали, где они находятся.
– Назад! – Курковский левой рукой указал направление отхода, а правой выдернул из кобуры наган и несколько раз выстрелил в матроса.
Может, еще не прошли остатки наваждения, может, поручик нервничал, или конь не вовремя переступил при звуке голоса, однако пули прошли мимо. Лишь одна зацепила бескозырку, сорвала ее с головы, и матрос невольно дернулся за головным убором.