Туман стал гуще; его лохматые пряди спиралями кружились около корабля, постепенно затягивая белесым покровом морскую гладь, блистающую, как синие крылья кецаля. Теперь Дженнаку казалось, что судно движется по огромному озеру, наполненному молоком — или, быть может, хлопьями снега, холодного, белого и пушистого, что падал с небес в сезон увядания в северных краях. Он глядел на корабль с жадным интересом, уже позабыв об ужасе и муке предыдущего сна; воистину стоило испытать любые страдания в огне, чтобы затем полюбоваться таким чудесным зрелищем!
Но — увы! — подробностей он рассмотреть не мог. Слишком зыбким и призрачным был этот фантом, и с каждым вздохом туманная мгла все гуще окутывала его, скрывая от глаз Дженнака — того Дженнака, что парил сейчас над морем в неведомых далях, не то за Кайбой, не то за Пайэртом… Наконец белое марево окончательно сгустилось и потемнело, растворило синие и голубые цвета Сеннама, расплавило в своем бездонном чреве и корабль с воздушной громадой парусов, и небеса с облаками, и яркое солнце, и сверкающую серебристыми бликами морскую поверхность. Теперь перед Дженнаком висел непроницаемый черный занавес Чак Мооль, от коего тянуло ледяным холодом пустоты. Разочарованно вздохнув, он приготовился проснуться.
Но внезапно в темной завесе возникло какое-то движение, центр ее побелел, и там, среди белесоватой мглы, начал вспухать клуб грязно-серого дыма. Где-то в глубине его сверкнул огонь, потом нечто черное и округлое ринулось к Дженнаку, с сокрушительной силой ударило в грудь, смяло, отшвырнуло в ледяную тьму Чак Мооль… Он почувствовал, как обруч боли стискивает виски, вскрикнул и проснулся.
Вианна склонилась над ним, с тревогой заглядывая в лицо. Он лежал неподвижно на спине, вдыхая прохладный утренний воздух, чувствуя, как отступает боль; жгучий обруч превратился в бархатные пальцы девушки, нежно поглаживавшие его покрытый испариной лоб. Вдруг она крепко прижала голову Дженнака к своей обнаженной груди, укачивая его, словно малое дитя, и коснулась губами завитка темных волос.
— Опять?.. — различил он тихий шепот.
— Опять… — Дженнак освободился и сел на ложе, стараясь не встречаться взглядом с ее теплыми агатовыми зрачками. Ничего нельзя скрыть от женщины, с которой спишь, подумал он; ни одной тайны, ни самого крохотного секрета. Даже отец, великий сагамор, вряд ли знал о посещавших сына снах, и лишь двое доподлинно ведали об этом: старый Унгир-Брен, аххаль, и юная Виа, его подруга, его милая пчелка-чакчан. Унгир-Брену Дженнак рассказал сам и надеялся, что эта история не пошла дальше ушей аххаля; что же касается Вианны… Многое ли он мог утаить от той, с кем делил ложе?
Руки девушки обняли его за плечи, щека прижалась к его щеке.
Шепот Виа звучал виновато:
— Значит, я плохо любила тебя прошлой ночью, мой зеленоглазый, если ты видишь тяжкие сны…
Дженнак повернул голову, коснулся губами ее губ, как всегда ароматных и свежих, подобных алым лепесткам цветов. Она клеветала на себя; она была восхитительна, и за год, который они провели вместе, его руки не касались другой девушки. Зачем? В объятиях Виа он стал настоящим мужчиной, познавшим таинства и премудрости любви, но теперь не только желание и страсть соединяли их. Нежность… Он испытывал к ней нежность и благодарность за те щедрые дары, что расточали ночью ее губы, ее упругая юная плоть, ее сладостное лоно, — и чувства эти означали, что Вианна прямым путем движется к титулу первой супруги наследника одиссарского престола.
Почему бы и нет? Она была красива и умна, она получила должное воспитание — как и приличествует девушке из благородной семьи клана ротодайна, будущей возлюбленной и спутнице знатного воина или человека власти. Она изучила три первые Книги из свода Чилам Баль, она умела читать и писать, она говорила на одиссарском, майясском и на кейтабе, она плела великолепные накидки из перьев, она постигла науку изящного выражения мыслей и искусство любви — все тридцать три канонические позы, предписанные киншу, языком жестов и телодвижений; к тому же она обладала добрым сердцем и твердой душой. Но, помимо этого, в жилах Вианны текла капля светлой крови — что, быть может, перевешивало в глазах владык Дома Одисса все прочие ее достоинства. Дженнак был уверен, что старый Унгир-Брен не возражал бы против их брака — как и сам ахау, великий сагамор, его отец.
Правда, кровь богов почти не сказалась на внешности Виа, а это значило, что век ее будет недолгим. Но сейчас она была прелестна — темноглазая, с маленьким, чуть вздернутым носиком и золотистой кожей, пахнувшей медом и цветами. И губы… Губы были пухлыми, алыми, и Дженнак с восторгом снова приник к ним.
— Ты стонал, — сказала Вианна, не размыкая объятий. — Что тебе снилось, мой любимый? Что-то ужасное?
— Ужасное и не очень, — пробормотал Дженнак. — Но я уже забыл… ты заставила меня забыть, моя пчелка, мой ночной цветок… — Он снова поцеловал ее. Ему не хотелось рассказывать девушке о своих видениях; они относились к числу важных дел и великих таинств, которые стоило обсуждать лишь с жрецами самого высокого ранга.
— Я слышала о подобном, — Вианна поднялась, набросила на шею белоснежный шарф-шилак, скрыв под ним золотисто-розовые чаши упругих маленьких грудей, ловко расправила ткань вокруг талии и стянула ее завязками; расшитые цветными перьями концы одеяния колыхались у ее колен. — Я слышала о подобном, — повторила она, задумчиво поглядывая на Дженнака. — Ты не должен беспокоиться, Джен. Иногда людей светлой крови посещают в юности странные сны, насылаемые Мейтассой, Провидцем Грядущего, но потом это проходит. Проходит, когда костер жизни разгорается ярче, и над пламенем его уже не клубятся загадочные дымы.
— Разумеется, милая, — произнес Дженнак, скрывая усмешку. Виа желала для него лишь самого лучшего, но он вовсе не хотел лишаться своих ночных видений — даже тех, мучительных, когда он горел в огне или висел на кресте подобно койоту, распятому за кражу голубей. Во всем этом была некая тайна, с которой ему предстояло разобраться — конечно, если дар Шестерых не покинет его со временем. Сейчас, когда он едва достиг зрелости, никто не мог сказать чего-либо определенного, даже сам мудрый Унгир-Брен.
Он встал, потянулся, оглядывая свой хоган. Слово это, наследие древности, на языке народа аш-хаши, предков хашинда, означало жилище. Не шатры из шкур, не строение, воздвигнутое из дерева либо камня, и не дворец, а жилище вообще, место, где обитает человек. В зависимости от ситуации под хоганом понимались покой в доме, или весь дом, или усадьба вместе с прилегающими угодьями. Земледельцы всех Пяти Племен, растившие злаки, птицу и скот, называли свое хозяйство хоганом, а для рыбаков и мореходов хоганом были их лодка, плот или корабль.
Хоган Дженнака, одиссарского наследника, был просторен, полон воздуха и света и выходил прямо в сад, к овальному водоему с прохладной водой. Три стены покоя были убраны коврами из ярких перьев, на которых серебрились зеркала и висели древние керамические маски, раскрашенные в шесть излюбленных богами цветов; четвертая же представляла собой высокую стрельчатую арку, поддерживаемую колоннами из красного дерева и розового дуба. Их нижние и верхние капители были покрыты искусной резьбой, изображавшей початки маиса, сочные гроздья лозы, дара Одисса, и ветви жасмина. Низкое и округлое плетеное ложе стояло посередине просторной комнаты, а в изголовье ложа свивался кольцами бронзовый змей с широко разинутой пастью, из коей, будто поразивший его дротик, торчала мерная свеча. Час был ранний, и ее первое кольцо оплыло только наполовину; жрецы в Храме Записей еше не пропели Утреннее Песнопение.