С головой, наполненной самыми мрачными мыслями, я отправился в ванную, чтобы почистить зубы. Пялясь на собственное отражение, я открутил кран, вытащил щетку и… почувствовал, что она чем-то обернута. Глянул — листок, зафиксированный аптечной резинкой.
Я внимательно огляделся по сторонам — скорее, по причине выработанного фильмами рефлекса, чем из опасения, будто бы за мной и вправду кто-то шпионит — и развернул листочек. Записка была короткой, всего три предложения:
Если мне удастся то, что я собираюсь, то вскоре начнется гроза. Тогда бы мне не хотелось оставаться самой. Ты поможешь мне менять мир?
Патриция
— Конечно же, помогу, — ответил я последовательности быстро накаляканных буковок. — Только все это не так просто.
Она знала об этом. Водя пальцем по тексту туда и назад, я чувствовал ее страх и неуверенность. Иногда я почти что видел Патрицию, оглядывающуюся на всякий подозрительный звук. Я восхищался тем, что она сделала, что запланировала — сам бы я наверняка на подобное не отважился.
И, похоже, именно эта мысль, осознание собственной трусости, подтолкнула меня, в конце концов, к действию. Я скорчил страшную рожу, целясь в свое отражение желтой зубной щеткой с облезшей щетиной.
— А теперь, сволота, станцуем по-другому, — предупредил я. После чего вылез из ванной.
Чувствовал я себя просто великолепно. В башке шумел адреналин, мышцы напрягались под кожей, походка сделалась упругой. Зрение сделалось резким, слух и нюх усилились настолько, что я слышл всякий шепот, чувствовал даже легкую вань страха, запаховую нотку неуверенности. Я был хищником, настоящим крутым мужиком. Я был Брюсом Виллисом из первого «Крепкого орешка», Джоном Рембо, Терминатором. На отрезке между салоном и выходными дверями на мгновения я был даже Абаддоном — воплощенным уничтожением и концом всех времен…
А потом, когда уже открыл дверь в коридор, огромная, мохнатая лапища ебнула меня промеж глаз, вот и все что было…
Меня привязали к стулу. Нечего сказать, вполне даже удобно, но вы ведь сами понимаете — кого-нибудь не связывают, чтобы предложить ему чего-нибудь приятного, так? А если даже и так, чуть раньше устанавливаешь слово-ключ или нечто подобное. Нечто, что прерывает забаву и возвращает миру естественный порядок. Но здесь ничего такого не было.
Передо мной на диване сидели Червяк с Эйнштейном — страшилой. Говорили что-то, спорили, но было прекрасно видно, что им замечательно сотрудничается. Сейчас они размышляли над заявлением для прессы. Чьим и на кой черт? Не спрашивайте, я только-только пришел в себя, до того был занят перевариванием предательства дружка, а не содержанием услышанных слов. Ведь то, что Червяк присоединился к команде, было видно с первого взгляда. Слишком весело, урод, забавлялся.
Я собрал слюну во рту и сплюнул, чтобы показать, что уже не сплю. Ну, понимаете, такой знак протеста. Слюна была темно-розовой.
— О, ты уже не спишь? — Червяк широко усмехнулся. Шпинат между его зубами доставил мне массу удовлетворения.
— Что с Патрицией? — спросил я.
Он пожал плечами и отвел глаза, сразу же теряя охоту к разговору.
— Мертва, — ответил за него пугало-Эйнштейн. — Умерла сегодня утром.
Огромный, стопудовый молот трахнул меня в грудную клетку — именно так я это воспринял. Какое-то время я не мог вздохнуть, не говоря уже о том, чтобы собрать мысли.
— Уби… вы убили ее? — прошептал я.
— Да с чего это ты, Ремигий, — ответил ксёндз из-за моей спины. — Я же говорил тебе, что мы не убиваем.
А потом вкратце рассказал, как все было.
Сообщение о чуде в Уганде разнеслось молнией. Ничего удивительного, раз репортаж о показе новых рук миссионера обладал большей смотрибельностью, чем все вместе взятые олимпиады. Потом уже сообщения экспертов да еще мои письма.
Толпы частных детективов взялись за проверку их аутентичности — и никто не промолвил хотя бы словечка против. Действительно, жили такие люди, действительно, в свое время они были неизлечимо больны. В больницах хранились документы, сами же они всем святым клялись, будто бы все происходило так, как выдумал Червяк.
Вы спросите: «Раз уж ксёндзу удалось их купить, то почему же он не попросил их лично написать письма?» Ответ очень простой — никто из «излеченных» уже не умел писать так, как писал в восьмидесятые годы. Письма были бы слишком новыми, и каждый графолог тут же это вынюхал бы. К тому же, им не хватало воображения Червяка и его таланта делать достоверной даже самую громадную чушь.