Закономерность цивилизационной динамики, которую сегодня уже нельзя не замечать, состоит в показательном темпе приростов инструментальной эмпирии; и только аннулированию действия этого закона или же тому, что от него он просто отмахнулся, стэплдоновская картина обязана своей специфической форме и своей ритмичностью, так как исторический ход часов Стэплдона все время постоянен и дистанции, отделяющие пирогу от парохода, примерно такие же, как промежутки между нарождением зачатков биотехнологии и ее последующим автоэволюционным использованием. Так вот, равномерность хода всех таких открытий попросту ложна, пожалуй, для всех времен и миров; техноэволюция представляет собою независимую переменную прежде всего потому, что ее темп кореллируется количеством уже обретенной информации, причем явление экспоненциального ускорения следует из проникновения в «гибриды» элементов информационного множества. Конечно, местами, в которых происходит столь плодотворное скрещивание, являются человеческие умы, поскольку сложенные стопкой энциклопедии произвольного содержания сами по себе ничего не создают, однако умы эти — как бы места именно неизбежных информационных встреч, тем более энергетически плодотворных, чем большие количества эмпирической информации будут в них участвовать. Стало быть, момент открытия хромосомных структур от времени прироста знаний, позволяющих, например, управлять эволюцией данного вида, не могут отделять «долгие тысячелетия». Такое положение вещей человек неумышленно для себя создал. Оно — абсолютно объективное и поэтому от него независящее свойство мира. Человека сформировали миллионолетние бои за удовлетворение жизненных потребностей внутри едва лишь зачаточно осваиваемых окружений. Вдоль всей антропогенетической дороги он точно так же боролся на протяжении тысяч лет, прежде чем осознал основополагающее свойство своего экзистенциального положения, чтобы дать ему название; необходимость труда, мускульного и умственного усилия не покинули нас еще и по сей день. Но когда в результате таких усилий возникают автоматизированные технологии даже в их зачаточном состоянии, то тяжкая борьба с естественными противостояниями и работа, выбивающая из окружающей Среды материалы и порядок, необходимые для поддержания личного и общественного существования, начинают мыслящему существу казаться усеянной препятствиями переходной зоной, кою необходимо преодолеть для того, чтобы попасть на порог мира вечного спокойствия, идеальных свершений, то есть бесповоротно отброшенных в прошлое битв и трудов.
Такая картина притягивает, пока она достаточно малореальна, чтобы к ней можно было серьезно отнестись; лишь, пожалуй, в нашем веке появились мыслители, усомнившиеся в ее идеальной безмятежности. Раньше она просто казалась утопией, сегодня же к ней можно относиться как к состоянию если даже и достижимому в принципе, то на практике не заслуживающему воплощения.
Мы еще не научились мыслить в обстановке истинной свободы, поэтому втайне предпочитали бы, чтобы такой автоматизированный рай был неосуществим — не по собственному решению человека, но скорее из-за неизбежных, то есть неуничтожимых свойств самого мира, присущей ему структуры. Однако поскольку человечество — за исключением немногочисленных избранных — всегда страдало от неудовлетворенности и недоедания, постольку их идеально симметричная противоположность в виде чрезмерного обилия всевозможных благ, только того и ждущих, чтобы их поманили, — кажется (во всяком случае, наивному человеку) Землей Обетованной. Поэтому абсурдно нелогичной представляется вероятность того, что спустя столетия борьбы за реализацию (техническую) жизненных облегчений можно ожидать в грядущих столетиях — технического (возможно) усложнения того, что уже чрезмерно было облегчено до состояния всеобщего благоденствия. Такая картина почти повсеместно пугает, но не проявляется резко и первопланово, потому что размеры неравностей на планете пока еще не уменьшаются; поэтому всегда можно считать, что это всего лишь не поддающаяся реализации утопия. Однако если мы в порядке осторожного оптимизма примем, что не всё — в смысле человеческих судеб — окончится в ХХ или XXI веке, то поймем, что неизбежно должны будут свершиться акты глобального регулирования сфер, до сих пор управляемых одной только стихией (например, демографический прирост, международные контакты, отношения между наукой — поставщиком эмпирической информации — и технологией как реализатором этой информации, то есть звеном, воплощающим в жизнь и распространяющим инновацию, разработанную теоретически). Поскольку после превышения некоторого уровня цивилизационной сложности места для стихийного самоконтроля процессов уже нет, постольку спонтанность и стихийность внутри структуры с очень высокой сложностью — это динамит, поставленный на огонь. Ведь человек, как рациональное существо, не может строить рай в соответствии с инстинктивными рефлексами, свойственными плодовой мушке. Такая мушка сориентирована на максимальное размножение, и если б ей удалось преодолеть преграды, тормозящие результативность такого размножения, то за один летний сезон земной шар покрыли бы толщиной в милю брюшка так расплодившегося мушиного стада и они заслонили бы тучами Солнце, уничтожили растительность, отравили воды. Таков и был бы конец этого «идеального рая» мух, которым дозволили размножаться так, как это позволяет встроенная в них экспансивная биологическая потенция. Все это было бы следствием разрыва тормозящих, отрицательных обратных связей, регуляционно, то есть уравновешивающе направленных на целостность экологической иерархии в биосфере. А поскольку невозможно разрывать существующие в биосфере именно такие регуляционные петли и в то же время не считаться с последствиями подобного акта, то таковой процесс предоставляет новые свободы, неразрывно сросшиеся с новыми необходимостями (принятия регуляционных решений). Коли же возникает ситуация свободы, то прежде всего она означает одиночество: уже нельзя спрашивать природу о соответствующем направлении выбора и поведения и нельзя положиться на автоматизм техноэволюционных градиентов, поскольку это означало бы выход из заточения элементарных потребностей и переход в неволю того, что должно было лишь удовлетворять эти потребности. Техноэволюция, отпущенная на свободу, агрессивна: вначале появляется табакерка для носа, а вскоре оказывается, что для более совершенной — автоматической — табакерки лучше подошел бы не человеческий, а уже какой-то другой нос[95], тоже наверняка «автоматический», но поскольку мы не кролики, зачарованные глазами змеи, постольку нет никаких причин, которые заставили бы техноэволюцию играть по отношению к нам именно роль такого «очарователя», а мы должны были бы позволить ей взять нас за горло. Отсюда необходимость решительного обращения к имманентности культурных ценностей (и отсюда же кризис, вызванный тем, что техноэволюция, заменяющая ценности на удобства, есть не что иное, как короед, подтачивающий и разрушающий культуру).
Но всего этого Стэплдон вообще не замечал. Ведомое его чуткой рукой повествование ни разу не доводит до «техноразнузданной эскалации», и гедонизм никогда не угрожает его обществам. То есть антиномию бытия он видел в чем-то другом, не там, где могли бы ее разместить многие современные мыслители. Не в парадоксе голода, чрезмерное удовлетворение которого поворачивает к вожделенному будущему. Он не заметил коварного шанса «технически забаюкивающего рая», который лишает человека разума, когда принимает на себя труд умственный после того, как принял физический. Нет. Противоречие он усматривает в экспансивности и ее неизбежных вывихах; чем выше сумеет человек забраться, тем ужаснее грохнется на дно, с которого с таким трудом выбрался. Стагнация ему никакая не угрожает, поскольку он обречен на вечную борьбу. Значит, он — Сизиф, к тому же Сизиф одинокий, которому не дано установить контакт с каким-либо иным разумом (почему — легко понять: такой контакт должен был бы нарушить принципиально трагическую картину). Стэплдон не видит в человеке существа, которое могло бы постоянно подчинять себе историю, овладеть ею так, чтобы она стала чем-то вроде глины в руках мастера. Человек со своей историей управиться до конца не может, она непременно на склоне долгого цикла подомнет и раздавит, чтобы он ушел во мрак, из которого выглянет через миллиард поколений, озверев от прозябания, заполненного поражениями; чем для Антея была Земля, тем для такого человека будет возврат в лоно биологии, которую он периодически покидает в результате культурных подъемов. Это эстетически очень перенасыщенная картина, напоминающая идеал Рильке — существо, результатом роста которого является «der Tiefbesiegte von immer Grösserem zu sein»[96]. Ибо, действительно, для того чтобы справиться со все выше взбирающимся человеком, Природе приходится использовать постоянно усиливающиеся, прямо-таки астрономических масштабов флюктуации в качестве инструмента уничтожения: вначале достаточно неумения манипулировать новой формой энергии, потом — нашествие живых существ, далее — падение Луны, наконец, всё Солнце вынуждено превратиться в Суперновую, чтобы удар не смогла парировать даже ультимативная цивилизация! Но когда мы именно так размещаем вмешивающиеся факторы, то наконец замечаем их — во всей приведенной серии — нелотерейный характер, а одновременно и план действия, которому подверг писатель историческую фикцию. Мы не можем противопоставить такому прогнозу никакого другого, который обладал бы явно более высокими познавательными качествами. Мы знаем, что у Стэплдона ложно, мы об этом говорили: он аннулировал реальный фактор экспоненциального подъема, который сводит на нет далекоидущие предсказания; с данной минуты невозможно увидеть ничего, что располагалось бы за пределами XXI века. Мы именно потому не можем ничего об этом сказать, что сейчас за десять лет происходит большая информационная аккумуляция, нежели не так давно за целое столетие.