В самом деле, взглянув на стену, я увидел грубо вырезанное в стене подобие полумесяца, в которое вставлено было зеленоватое стекло.
— Видишь, батюшка, как славно придумано. Днем в коридоре светит, а ночью ко мне. Ты, я чаю, помнишь мой старый дом?
— Как же, тетушка! — отвечал я, невольно улыбаясь.
— А теперь дай-ка похвастаюсь моим новым домком.
С сими словами тетушка встала, и Соня последовала за ней. Она повела нас через ряд комнат, которые, казалось, были приделаны друг к другу без всякой цели; однако же, при более внимательном обзоре, легко было заметить, что в них все придумано было для удобства и спокойствия жизни. Везде большие светлые окошки, широкие лежанки, маленькие двери, которые, казалось, были не на месте, но между тем служили для более удобного сообщения между жителями дома. Наконец мы дошли до комнаты Сони, которая отличалась от других комнат особенною чистотою и порядком; у стенки стояли маленькие клавикорды, на столе — букет цветов, возле него старая Библия, на большом комоде старинной формы с бронзою я заметил несколько томов старых книг, которых заглавия заставили меня улыбнуться.
— А вот здесь у меня Соня живет, — сказала тетушка. — Видишь, как все у ней к месту приставлено; нечего сказать, чистоплотная девка; одна у нас с нею только беда: работы не любит, а все любит книжки читать. Ну, сам ты скажи, пожалуй, что за работа девушке книжки читать, да еще все по-немецки — вишь, немкой была воспитана.
Я хотел сказать несколько слов в оправдание прекрасной девушки, которая все молчала, краснела и потупляла глаза в землю, но тетушка прервала меня:
— Полно, батюшка, фарлакурить! Мы знаем, ведь ты петербуржский модный человек. У вас правды на волос нет, а девка-то подумает, что она в самом деле дело делает.
С этой минуты я смотрел на Соню другими глазами: ничто нас столько не знакомит с человеком, как вид той комнаты, в которой он проводит большую часть своей жизни, и недаром новые романисты с таким усердием описывают мебели своих героев; теперь можно и с большею справедливостью переиначить старинную поговорку: «Скажи мне, где ты живешь — я скажу, кто ты».
Тетушка была, по-видимому, смертная охотница покупать дома и строиться; она подробно рассказывала мне, как она приискала этот дом, как его купила, как его переделала, что ей стоили подрядчики, плотники, бревна, доски, гвозди. А я отвечал ей незначащими фразами и со вниманием знатока рассматривал Соню, которая все молчала. Она была, нечего сказать, прекрасна: рассыпанные по плечам à la Valière[2] русые волосы, которые без поэтического обмана можно было назвать каштановыми, черные блестящие глазки, вострый носик, маленькие прекрасные ножки — все в ней исчезало перед особенным гармоническим выражением лица, которого нельзя уловить ни в какую фразу… Я воспользовался той минутой, когда тетушка переводила дух, и сказал Соне: «Вы любите чтение?»
— Да, я люблю иногда чтение…
— Но, кажется, у вас мало книг?
— Много ли нужно человеку!
Эта поговорка, примененная к книгам, показалась мне довольно смешною.
— Вы знаете по-немецки. Читали ли вы Гете, Шиллера, Шекспира в переводе Шлегеля?
— Нет.
— Позвольте мне привезти вам эти книги…
— Я вам буду очень благодарна.
— Да, батюшка, ты Бог знает чего надаешь ей, — сказала тетушка.
— О, тетушка, будьте уверены…
— Прошу, батюшка, привезти таких, которые позволены.
— О, без сомнения!
— Чудное дело! Вот я дожила до 60 лет, а не могу понять, что утешного находят в книгах. В молодости я спросила однажды, какая лучшая в свете книга? Мне отвечали: «Россияда» сенатора Хераскова. Вот я и принялась ее читать; только такая, батюшка, скука взяла, что я и десяти страниц не прочла; тут я подумала: что ж, если лучшая в свете книга так скучна, что ж должны быть другие? И уж не знаю, я ли глупа или что другое, только с тех пор, кроме газет, ничего не читаю, да и там только о приезжающих.
На эту литературную критику тетушки я не нашелся ничего отвечать, кроме того, что книги бывают различные, и вкусы бывают различные. Тетушка возвратилась в гостиную, мы с Софьею медленно за ней следовали и на минуту остались почти одни.
— Не смейтесь над тетушкою, — сказала мне Софья, как бы угадывая мои мысли, — она права: понимать книги очень трудно; вот, например, мой опекун очень любил басню «Стрекоза и Муравей»; я никогда не могла понять, что в ней хорошего; опекун всегда приговаривал: ай да молодец муравей! А мне всегда бывало жалко бедной стрекозы и досадно на жестокого муравья. Я уже многим говорила, нельзя ли попросить сочинителя, чтобы он переменил эту басню, но над мной все смеялись.
— Не мудрено, милая кузина, потому что сочинитель этой басни умер еще до французской революции.
— Что это такое?
Я невольно улыбнулся такому милому невежеству и постарался в коротких словах дать моей собеседнице понятие о сем ужасном происшествии.
Софья была видимо встревожена, слезы показались у нее на глазах.
— Я этого и ожидала, — сказала она после некоторого молчания.
— Чего вы ожидали?
— То, что вы называете французскою революциею, непременно должно было произойти от басни «Стрекоза и Муравей».
Я расхохотался. Тетушка вмешалась в наш разговор:
— Что у вас там такое? Вишь, она как с тобою раскудахталась — а со мной так все молчит. Что ты ей там напеваешь?
— Мы рассуждаем с кузиной о французской революции.
— Помню, помню, батюшка; это когда кофей и сахар вздорожали…
— Почти так, тетушка…
— Тогда и пудру уж начали покидать; я жила тогда в Петербурге; приехали французы — смешно было смотреть на них, словно из бани вышли; теперь-то немножко попривыкли. Что за время было, батюшки!
Долго еще толковала тетушка об этом времени, перепутывала все эпохи, рассказывала, как нельзя было найти ни гвоздики, ни корицы; что вместо прованского масла делали салат со сливками и проч. т. п.
Наконец я распростился с тетушкой, разумеется, после клятвенных обещаний навещать ее как можно чаще. На этот раз я не лгал: Соня мне очень приглянулась.
На другой день явились книги, за ними я сам; на третий, на четвертый день — то же.
— Как вам понравились мои книги? — спросил я однажды у Софьи.
— Извините, я позволила себе заметить то, что в них мне понравилось…
— Напротив, я очень рад. Как бы я хотел видеть ваши заметки!
Софья принесла мне книги. В Шекспире была замечена фраза: «Да, друг Горацио, много в сем мире такого, что и не снилось нашим мудрецам». В «Фаусте» Гете была отмечена только та маленькая сцена, где Фауст с Мефистофелем скачут по пустынной равнине.
— Чем же особенно понравилась вам именно эта сцена?
— Разве вы не видите, — отвечала Софья простодушно, — что Мефистофель спешит; он гонит Фауста, говорит, что там колдуют; но неужели Мефистофель боится колдовства?
— В самом деле, я никогда не понимал этой сцены!
— Как это можно? Это самая понятная, самая светлая сцена! Разве вы не видите, что Мефистофель обманывает Фауста? Он боится — здесь не колдовство, здесь совсем другое… Ах, если бы Фауст остановился!.
— Где вы все это видите? — спросил я с удивлением.
— Я…. я вас уверяю, — отвечала она с особенным выражением.
Я улыбнулся; она смутилась… «Может быть, я и ошибаюсь», — прибавила она, потупив глаза.
— И больше вы ничего не заметили в моих книгах?
— Нет, еще много, много, но только мне бы хотелось ваши книги, так сказать, просеять…
— Как просеять?
— Да! Чтобы осталось то, что на сердце ложится.
— Скажите же, какие вы любите книги?
— Я люблю такие, что, когда их читаешь, то делается жалко людей и хочется помогать им, а потом захочется умереть.
— Умереть? Знаете ли, что я скажу вам, кузина? Вы не рассердитесь за правду?
— О нет; я очень люблю правду…
— В вас много странного; у вас какой-то особенный взгляд на предметы. Помните, намедни, когда я расшутился, вы мне сказали: «Не шутите так, берегитесь слов, ни одно наше слово не теряется; мы иногда не знаем, что мы говорим нашими словами!» Потом, когда я заметил, что вы одеты не совсем по моде, вы отвечали: «Не все ли равно? Не успеешь трех тысяч раз одеться, как все пройдет: это платье с нас снимут, снимут и другое, и спросят только, что мы доброго по себе оставили, а не о том, как мы были одеты?» Согласитесь, что такие речи до крайности странны, особливо на языке девушки. Где вы набрались таких мыслей?