Просыпаюсь я рано. Утро обещает еще один солнечный день, но разве можно доверять утру? Впрочем, мне все равно, какая мне разница, я всегда была равнодушна к погоде. Я готовлю на кухне свой утренний чай и думаю о том, что это первая ночь, когда я наконец-то хорошо спала. Мне ничего не снилось, и сейчас первый раз за долгое время я чувствую себя свежей и полной сил. Может быть, я выздоравливаю, а может быть, и тут я вспоминаю о книге, это она чьей-то чужой забавной мыслью успокаивает и заживляет меня.
Впрочем, все готово: и утро, и океан, и качалка на веранде, и даже чай, а раз все так удачно готово, я, как есть, в халате, спешу на веранду. Я приветствую океан, безумно-пенный сегодня, скорее, «опененный», придумываю я слово, и мой взгляд и слух фиксируются на его шумном дыхании. Как же он красив, этот белый океан, думаю я.
Правда ли, что времени нет? – вспоминаю я вчерашний рассказ. Но тогда нет и прошлого. А ведь это прошлое привело меня к настоящему, к этому креслу, на котором мне так удобно сидеть, к этому дому, да и к этой книге тоже, с которой я так нелепо сейчас спорю.
Однажды в канун Рождества Стив пригласил меня на вечеринку, которую устраивала для своих сотрудников его кафедра. Мы ехали в машине, и я видела, как он меняется по мере того, как мы подъезжали. Его движения, обычно расслабленные, становились дергаными, лицо выглядело скованным, даже черный, строгий костюм сидел мешковато. Когда мы вошли в большой, освещенный яркими люстрами зал, я даже одернула край его пиджака, пытаясь придать тому более элегантную форму. Стив обернулся ко мне, и я обомлела, я бы не узнала его, если бы сейчас встретила на улице. Я сразу поняла: глаза! Они были подернуты, даже лучше сказать, запеленуты пленкой, прозрачной, конечно, но не пропускающей ни свет, ни глубину. Теперь это стали самые обыкновенные светлые глаза, ничего не выражающие, тусклые, равнодушные, я ежедневно встречала десятки таких глаз. Я знала, что Стив, мягко говоря, не в восторге от своей работы, но не настолько же?!
– Расслабься, – сказала я, – все в порядке.
– А что, заметно? – спросил он, глядя на себя в зеркало и пытаясь принять более расслабленную позу.
– Я вижу.
– Тебе, конечно, видно. А вот им ни черта. Я каждый день такой. – Он помолчал и добавил:
– Как я это все ненавижу!
– Зачем же мы поехали? – спросила я.
– Нельзя было отказаться, – ответил он и повернулся ко мне.
– Не комплексуй. Ты не хуже, чем все остальные, – подбодрила я его.
– Ну да, спасибо, куда уж хуже.
Мы ходили от одной группы людей к другой, Стив здоровался, пожимал руки, но почти не участвовал в разговорах, отделываясь лишь односложными формальными ответами. В какой-то момент его остановил пожилой мужчина во фраке и стал что-то рассказывать, почти задыхаясь от удовольствия. Стив смотрел на собеседника своим новым, ничего не выражающим взглядом, и я видела, что он не слушает, хотя и послушно поддакивает, кивая головой. Мне стало скучно, и я отошла в сторону. Мужчины смотрели на меня, я с самого начала ловила их взгляды, бросаемые украдкой от жен; я действительно была как из другого мира, в обтягивающем платье, красивая, с веселыми глазами, полная жизни и юности.
Я не долго оставалась в одиночестве. Рядом тут же оказался какой-то пижон, с бородкой, с шарфом поверх пиджака. Он с самого начала демонстративно следил за мной взглядом, так чтобы я обратила внимание.
– Вы со Стивом? – спросил он.
– Да, – я кивнула.
– Я и не знал, что Стив дружит с такими красивыми женщинами.
– Про женщин я тоже не знаю, но с женщиной, надеюсь, всего с одной, он, как вы правильно выразились, дружит.
Он замялся, понимая промашку. Он был интересный, чего уж там?! Высокий, представительный, статный, да и бородка придавала ему дополнительную привлекательность, но он мне не нравился, слишком вычурный, манерный, и этот шарф на шее, зачем ему шарф? – в комнате и без того было жарко. Он спросил, как меня зовут, я ответила.
– А меня зовут Роберт. Мы со Стивом старые товарищи. Вы тоже занимаетесь лингвистикой?
– Нет, – я усмехнулась, – я не занимаюсь лингвистикой.
– А чем же?
Я ненавидела эти всегда одинаковые вопросы.
– Учусь на изобразительном, – ответила я, подавляя в себе раздражение.
– Правда? – У него чуть глаза не вылезли из орбит, так он обрадовался. – В нашем университете? Почему же я вас никогда не видел?
– Нет, не в вашем.
– Как жаль, как жаль, – сокрушался Роберт. – У нас ведь лучшая кафедра в городе, я сам там преподаю. Хотя это и звучит нескромно.
– Нормально звучит, – я пожала плечами. – Так вы живописец, Боб? – Наверное, он почувствовал иронию в моем голосе, потому что сразу заерзал, как будто я поймала его на едва заметной фальсификации.
– Нет, я преподаю историю живописи и скульптуры. – Он потянулся в карман пиджака и достал трубку, видимо, для пижонства одного шарфа ему показалось мало. Но курить в комнате не полагалось, и он то крутил трубку в руках, то все же вставлял ее в рот, и тогда голос его менялся и становился немного брюзгливым.
– А… так, значит, вы не художник? – донимала я Боба в шарфе.
– Я, знаете ли, занимался живописью прежде, – признался смущенный Боб. – Говорили, что делал успехи, но, знаете, жизнь художника такая, – он замялся, – как бы это сказать, необустроенная, что ли, в постоянной надежде на удачу. Семья поддерживать меня не могла, я не в претензии, я понимал… Конечно, это прагматизм, но, извините, кормиться тоже надо.
Когда он сказал «кормиться», пижонство покинуло его, и я впервые посмотрела на Боба, как на живого, с жалостью посмотрела.
– Так-то вот. – Он как бы поставил черту.
– Но как же, – не согласилась я, – как же великие Пикассо, Дали, Модильяни, не говоря о более ранних – Ван Гоге, Гогене, Лотреке?
Я уже говорила в сердцах и не потому, что Боб стал приятен мне, а просто слишком важна была для меня затронутая тема. Я заканчивала учиться, и мне надо было выбирать, я не знала, стоит ли мне по-прежнему заниматься живописью или сменить ее на что-то более надежное.
– Ну да, – сказал Боб, – кто-то выбивается. Но если бы вы знали, Жаклин, сколько было других художников, не менее талантливых, и делали-то они все в те поворотные времена похожее, чуть разное, конечно, но близкое. И почему пробились именно одни, а не другие, непонятно. Наверное, везение, энергия, знакомства, просто стечение обстоятельств. Разобраться трудно, но, поверьте, это ведь моя профессия, множество хороших художников кануло в безвестность. Просто так, – он беззащитно развел руками, – не случились почему-то… Да и те, которых вы назвали, все они, за исключением Пикассо и Дали, жили в нищете, пьянстве, болезнях. А Пикассо и Дали просто повезло: они жили долго.
– Не правда! – Я резко обернулась от неожиданности. Стив стоял рядом, я даже не заметила, как он подошел. – Слушай, Боб, чего ты туфту несешь, перед собой, что ли, оправдываешься? Все талантливое нашло себя и прошло сквозь время. Время отсеивает, талантливое всегда остается.
Боб даже вздрогнул от обиды, столько скрытой злости звучало в этих словах. Я посмотрела на Стива, я видела, как на мгновение прояснились его глаза, только чтобы выстрелить пучком злой энергии и тут же потухнуть снова.
– Нет, нет, Стив, – засуетился Боб, вертя в руках свою трубку, – ты не знаешь. Для того чтобы художнику реализоваться, недостаточно одного таланта. Надо еще обладать определенным темпераментом, что ли, специальным настроем, направленным на самоуничтожение, на… – он замялся, подбирая слово, – на саморазрушение.
Но Стив уже не слушал, ему было все равно, на что Боб направляет свой темперамент, и тот это тоже заметил и стал снова обращаться только ко мне.
– Надо стремиться именно к такой, шальной жизни, – продолжал он, – потому что она тоже часть возможного успеха. И если избегать ее, то в результате упустишь и успех. Надо, как Модильяни, вы же знаете, Жаклин, как жил Модильяни? Он пил, сидел на наркотиках и рисовал. Он знал, что умрет, у него развилась тяжелая форма туберкулеза, но он так хотел. Хотел разрушить себя. И умер-то, сколько ему было? – Казалось, Боб считает в уме, и высчитал: