Наконец они начали играть. Пианино вело, скрипка пыталась поспеть, но зачастую ей это не удавалось, и она запаздывала. Я не знаток в музыке, но даже мне было понятно, что то ли от волнения, то ли от неумения моя девочка играла не правильно, где-то спотыкалась, где-то путалась, часто сбивалась. Впрочем, в зале это никого не тревожило: люди были доброжелательны к любым творческим потугам, к тому же музыка была здесь лишь фоном, рождающим приятную атмосферу для еды и разговора. Я тоже увлекся каким-то обсуждением и перестал замечать и музыку, и двух женщин, ее создающих.
Но обсуждение закончилось, и разговору нашему потребовалась передышка. Товарищи мои откинулись на своих креслах, повернулись и стали смотреть на сцену, скорее чтобы заполнить перерыв перед следующей темой, чем из интереса к двум музыкантшам. Я тоже облокотился на спинку кресла и, не ожидая увидеть ничего интересного, перевел взгляд туда, откуда исходила музыка. Но то, что я увидел, поразило меня и заставило напрячь зрение, чтобы внимательнее вглядеться в лицо моей скрипачки.
Это было другое лицо, да и сама девочка была другая, совсем не та, что я видел десять минут назад. Ее закрытые глаза лишь подрагивали ресницами, иногда она закусывала нижнюю губу, но потом отпускала ее, и тогда можно было различить лихорадочную, потустороннюю улыбку. Когда в ее лице накапливалось слишком много муки, она перехватывала ровными зубами верхнюю губу, и я видел напряженную силу ее подбородка, и тогда мне казалось, что я сам чувствую, как ей больно, специально, умышленно, мазохистски больно. Лобик ее то морщился, то распрямлялся, он казался пронзенным мыслью, но мыслью не логической, а, скорее, предвкушаемой, скорее, догадкой. Ее ноздри порывисто раздувались, как будто от беспокойства, от волнения, но она не волновалась, я видел, что она уже не волнуется. Девочка переступала с ноги на ногу, и от этого требовательного, нетерпеливого движения бедра ее чуть шевелились, выдаваясь поочередно вбок, и, наверное, поэтому, а может быть, от чего-то еще более неуловимого все ее тело вдруг приобрело округлость и освободилось от растерянной угловатости.
Иногда скрипачка чуть заметно приседала, пружиня на ногах, одетых в маленькие, плоские, легкие туфельки, и в этот момент ее лицо еще больше обострялось и на нем выступали мука и счастье. Я забыл о том, что она играет, я не слышал скрипки, музыка была сейчас лишней, ненужной, она так явно уступала зрительной картине, что я подумал: «Ах, если бы не скрипка в ее худых, длинных, гибких руках, если бы не было скрипки, я бы точно знал, что она, эта маленькая, худенькая, неумелая девочка, сейчас занимается любовью, и только ей отдана, и только ей покорилась».
Приятели мои, до этого сидевшие спинами к сцене и не имевшие возможности разглядывать исполнительниц, как это беззастенчиво делал я, понимающе переглянулись и со мной, и друг с другом. «Хорошая девочка», – произнес один из них. И тут я понял, понял отчетливо и ясно, то, что так долго и так много раз, может быть, лишь чувствовал: самое притягивающее, самое возбуждающее в женщине – это движение ее души…»
Я чувствую непривычную, давно позабытую улыбку на своих губах. Когда она появилась, в самом начале или под конец параграфа? – я и не заметила, но он мне понравился куда как больше, чем тот, до него. Я поднимаю глаза, по океану бежит яркая дорожка, бежит прямо ко мне, так низко нависло над горизонтом солнце. Я хочу разглядеть цвет протянувшейся ко мне нити, но не могу: она слишком яркая, а яркость заглушает цвета.
Тогда, много лет назад, я тоже, наверное, походила на девочку из этой книги, я тоже иногда выглядела смущенной и неуверенной, а подчас и смешной. Правда, я не была белесой и скучной, а скорее яркой и каштановой, почти рыжей. На меня всегда обращали внимание мужчины, даже когда я еще училась в школе, что-то, видимо, притягивало их ко мне. Стив говорил, что в моей фигуре есть особая внутренняя развращенность, неосязаемая взглядом, но от этого еще более притягивающая. «Но развращенность эта, – говорил он, – только внешняя и вместе с твоей невинной застенчивостью создает противоречие, а именно противоречия как раз и возбуждают».
Видимо, он сразу это определил, еще там, в кино, когда увидел меня в первый раз в полумраке, разбавленном расплывчатым светом кинопрозкектора. В тот раз я сбежала с занятий в университете и пошла на дневной сеанс. Я так делала иногда, для меня это являлось символом беспредельной счастливой беззаботности – дневной сеанс в кино в рабочий день, когда все, как пчелки на работе и в делах, а я из суетливого дня погружаюсь в мягкий, мохнатый мрак кинотеатра.
В полупустом зале находилось всего человек двадцать таких же явных бездельников, как и я, и поэтому я удивилась, когда парочка, парень с девушкой, сели через сиденье от меня: не было причины садиться так близко, когда пустовали целые ряды. Я посмотрела на них, кто эти бестактные кретины? Если честно, я хотела встать и пересесть, но в этот момент парень, сидевший с моей стороны, повернул лицо ко мне, поймал мой взгляд и улыбнулся. Вроде бы только улыбнулся, но то ли из-за полумрака, то ли из-за чего-то другого, чего я не могла понять, его улыбка показалась мне странной, завораживающе странной, и, сама не зная почему, я не пересела, а сняла куртку и положила ее на свободное место, отделявшее меня от навязчивого парня со странным взглядом, – все же разделительный барьер.
Фильм начался, я не помню ни его содержания, ни названия, помню только, что длился он долго. Где-то в середине картины мне захотелось жевательной резинки, она лежала в куртке, и, не отрывая взгляда от экрана, я протянула руку и стала шарить, пытаясь нащупать прорезь кармана. Я легко нашла ее, но в кармане жвачки не оказалось, видимо, она находилась в другом кармане, и, когда я потянулась чуть дальше, все мое тело вздрогнуло, а сердце на мгновение оборвалось, скорее всего от неожиданности, чем от скользящего, ласкающего прикосновения.
Я обернулась, он смотрел на меня, даже в темноте я поняла, прямо в глаза, и опять улыбался лишь одними уголками губ. Его пальцы самыми своими кончиками трогали внутреннюю сторону моей руки, чуть выше запястья, и я в одно мгновение ощутила замкнутость цепи: он входил в меня взглядом, проходил через тело и возвращался назад через наше касание, чтобы снова войти в меня, уже с большей силой. Я ожидала, что он что-то скажет, так он доверительно смотрел на меня, как будто знал вечность. Он должен был что-то сказать, он не мог просто молчать и гладить меня, слова были единственным возможным продолжением, но он молчал.
Мы смотрели друг на друга, не знаю, как долго: минуту, пять, мне потребовалось время, чтобы в полумраке различить его взгляд – шальной, наглый, дразнящий, он блестел, прорезая темноту, но в тоже время успокаивал, мол, именно так и надо, чтобы я трогал тебя, так и должно быть. А потом он отвернулся, просто взял да отвернулся, не отрывая, однако, руки от моей ладони, по-прежнему поглаживая ее. Только тогда, когда я различила его профиль, немного резкий в контуре, я вспомнила, что он не один, а с девушкой. Я хотела рассмотреть ее и даже наклонилась вперед, но ее голова покоилась на его плече, я только видела руку с длинными красивыми пальцами, она щепотками набирала вздутую кукурузу из высокого стаканчика. Видимо, девушке, отвлеченной фильмом и кукурузой, рука партнера, лежащая поверх моей ладони, была не видна, так же как и мне не было видно ее лица.
Он продолжал гладить мою ладонь, забегая иногда повыше, почти к локтю, и, сама не знаю почему, я не убирала руки, так сильно я чувствовала эти прикосновения. В них не было ни нервозности, ни спешки, наоборот, что-то успокаивающее, будто они увещевали, что не надо торопиться, что впереди еще много времени, что все еще только начинается.