Эхнатон направился к двери. Он шел молодой, пружинящий, и не осталось следа от усталости. Царь чувствовал себя немножко виноватым перед женой. Ведь за трапезой он вел себя не совсем обычно. Это заметили все. И не могли не заметить, ибо фараон что бревно у каждого в глазу. Вот он поворотился в эту сторону — и все думают: почему он смотрит в эту сторону? Вот он склонил голову, слушая жреца. И все спрашивают — почему он склонил набок голову? Вот усмехнулся — и все спрашивают друг друга — что значит этот смех и каков он, этот смех? Так спрашивают друг друга семеры и вельможи. С таким вопросом обращаются друг к другу писцы и управляющие большими делами. И это в порядке вещей. Ибо кто голова всему? Кто есть начало всем началам в Кеми и далеко за пределами его? Кто как светоч в государстве? Кто сцементировал народ, словно камни на пирамидах? Его величество — жизнь, здоровье, сила!
И он открыл дверь и прошел мимо стражи. И был легок он, словно лань. Вперед, вперед несут его ноги. Вперед и вперед… Вот покои ее, и пальмы на стенах их, и все растения Та-Нетер и еще более отдаленных земель. Его величество постучал в дверь, дабы не застать врасплох жену свою и детей ее. Стражи преклонили колена, страшась поднять глаза на повелителя вселенной.
Нефертити сидела перед маленьким бронзовым зеркалом, и две дочери причесывали ей волосы. Младшая, Сетепенра, скорее мешала принцессе Нефернеферуре, нежели помогала. Эта действительно причесывала мать. Впрочем, принцесса тоже забавлялась, как и Сетепенра. Но, забавляясь, она, как могла, ублажала ее величество.
Чувствительный царь застыл в дверях. Он обожал эти незатейливые сцены, в которых простые человеческие чувства сильных мира сего проявлялись во всей своей полноте. И он любил эти милые существа, составлявшие его семью. Ее величество встретилась с ним взглядом. И она смутилась. И дочери ее вдруг застыли с бронзовыми гребенками в руках, словно сотворили нечто недозволенное. Он сказал:
— Я пришел к вам, чтобы посмотреть на вас и передать вам немного своей силы и бодрости, Болезнь моя прошла, как буря в пустыне. Она подняла к небу много песка и пыли. И вот улеглась она, и я здоров: снова блистает солнце над землей и душа моя покойна
Она поверила ему, ибо силу и бодрость источали глаза его.
«…Вот он явился с повинной, как преступник. Ибо тот, кто забыл на мгновение закон любви, есть преступник. Вот он явился, и улыбка на его лице, как солнце над Кеми. Ибо он солнце Кеми и пребудет им…»
Ее величество указала на место рядом с собой. На край циновки в два локтя, под которым мягкий вавилонский ковер, расцвеченный, как радуга над Дельтой.
Он с благодарностью принял это приглашение. «Я бы умер давно, — подумал он, — если бы не моя Нафтита. Она умна, как змей с острова Иси, и красива, как истая дочь Кеми. И чрево ее всегда щедро. И дети ее — плоды ее чрева».
Он присел рядом с нею и разом обхватил обеих принцесс. Они взвизгнули, как и подобает женщинам. Они захохотали — совершенно бездумно, беспричинно, — как и подобает женщинам, у которых мать — настоящая женщина из женщин. Его величество поцеловал Сетепенру прямо в нос, напоминавший шип на розовом кусте. И прижал к своему сердцу принцессу Нефернеферуру. Она тихо сказала:
— Пусти, я причесываю мать.
И он выпустил ее из объятия.
Его величество положил голову на оголенное плечо жены. И она сказала:
— Какой ты горячий.
Он ответил
— Это болезнь выходит через поры.
— Ты же здоров.
— Да, как лев!
Он любил прихвастнуть своей силой. Делал это, как мальчик, без всякого умысла, без расчета. Она любила в нем эту черту, потому что он умел любить без расчета: за красоту, за сердце, за доброту глаз и жар гранатовых губ умел он любить…
— Мы скучали без тебя, — призналась она.
— Да, — подтвердила принцесса Нефернеферура.
Ее высочеству Сетепенре все это было безразлично. В шесть лет слова для нее не имели особого смысла.
А Нефертити не верилось. Может быть, и в самом деле переменился он в чем-то? Она пыталась по мельчайшим признакам определить: произошли ли в нем какие-нибудь перемены? Если глядишь на озерную гладь, то можно ли угадать, что творится на дне его или у самого дна? Только в одном случае — если умеешь угадывать сердцем. А глаза и уши в этом случае — плохие помощники. Им нельзя доверяться целиком. А Наф-Хуру-Ра — такое глубокое озеро, что и представить себе невозможно. В стране израильтян, говорят, есть озеро, в котором, говорят, ничто и никто не утонет. Все плавает на его поверхности. А на дне, говорят, — ничего. Все мертво на дне его. А если озеро живое? Вот и угадай, что в его толще. Когда каждая капля живет своей жизнью, часто обособленной. А эта его болезнь, которая проявляется все сильнее? Эти припадки? Эти боли в затылке. (В затылке, который так много удовольствия доставляет живописцам, ибо нет ничего легче, чем нарисовать тыкву, насаженную на тонкую и высокую шею.) Его враги так и говорят; Тыквоголовый! Вся эта сопревшая от ветхости знать, эти жрецы Амона, вся эта камарилья из Уасета… Как он досадил им! Как прижал их к ногтю, словно азиатскую вошь!..