— Он только раб, — вставил писец, — раб, которого женят, разводят, бьют, продают, иногда убивают и всегда заставляют работать, обещая вдобавок, что и на том свете он тоже будет рабом.
Адъютант пожал плечами.
— Чудак ты, хоть умница!.. — сказал он. — Разве ты не видишь: каждый из нас, какое бы положение он ни занимал — низкое или самое низкое, — должен трудиться. И разве тебя огорчает, что ты не фараон и что над твоей могилой не будет пирамиды?.. Ты об этом не думаешь, потому что понимаешь, что таков уж на свете порядок. Каждый исполняет свои обязанности: вол пашет землю, осел возит путешественников, я ношу опахало министра, ты за него помнишь, думаешь, а мужик обрабатывает поле и платит подати. Что нам до того, что какой-то бык родится Аписом и все воздают ему почести или что какой-то человек родится фараоном либо номархом?..
— У этого крестьянина украли его десятилетний труд, — прошептал Пентуэр.
— А твой труд разве не крадет министр?.. — спросил адъютант. — Кому известно, что это ты правишь государством, а не досточтимый Херихор?..
— Ошибаешься, — сказал писец, — он действительно правит. У него власть, у него воля, а у меня — только знания. Притом ни меня, ни тебя не бьют, как того крестьянина.
— А вот избили же Эннану, и с нами это может случиться. Надо иметь мужество довольствоваться положением, какое кому предназначено. Тем более что, как тебе известно, наш дух, бессмертный Ка[38], очищаясь, поднимается каждый раз на более высокую ступень, чтобы через тысячи или миллионы лет вместе с душами фараонов и рабов и даже вместе с богами раствориться во всемогущем прародителе жизни, у которого нет имени.
— Ты говоришь как жрец, — ответил с горечью Пентуэр. — Скорее я должен был бы относиться ко всему с таким спокойствием. А у меня, напротив, болит душа, потому что я чувствую страдания миллионов.
— Кто же тебе велит?..
— Мои глаза и сердце. Они — точно долина между гор, которая не может молчать, когда слышит крик, и откликается эхом.
— А я скажу тебе, Пентуэр, что ты напрасно задумываешься над такими опасными вещами. Нельзя безнаказанно бродить по кручам восточных гор — того и гляди, сорвешься, — или блуждать по западной пустыне, где рыскают голодные львы и вздымается бешеный хамсин[39].
Между тем доблестный Эннана, лежа в двуколке, где от тряски боль еще усиливалась, желая показать свое мужество, потребовал, чтобы ему дали поесть и напиться. Съев сухую лепешку, натертую чесноком, и выпив из высокого кувшина кисловатого пива, он попросил возницу, чтобы тот веткой отгонял мух от его израненного тела. Ледка ничком на мешках и ящиках в скрипучей двуколке, бедный Эннана заунывным голосом затянул песню про тяжкую долю низшего офицера:
«С чего это ты взял, что лучше быть офицером, чем писцом? Подойди и посмотри на рубцы и ссадины на моем теле, а я расскажу тебе про незавидную жизнь офицера.
Я был еще мальчиком, когда меня взяли в казарму. Утром вместо завтрака меня угощали тумаком в живот, так что даже в глазах темнело; в полдень вместо обеда, — кулаком в переносицу, так что даже лицо распухало. А к вечеру вся голова была в крови и чуть не раскалывалась на части.
Пойдем, я расскажу тебе, как я совершал поход в Сирию. Я шел навьюченный, как осел, — ведь еду и питье приходилось нести на себе. Шея у меня, как у осла, не сгибалась, спина ныла. Я пил протухшую воду и перед врагом был беспомощен, как птица в силках.
Я вернулся в Египет, но здесь я подобен дереву, источенному червями. За всякий пустяк меня раскладывают на земле и бьют по чему попало, так что живого места не остается. И вот я болен и должен лежать, меня приходится везти в двуколке, а пока слуга крадет мой плащ и скрывается.
Поэтому, писец, ты можешь изменить свое мнение о счастье офицера».[40]
Так пел доблестный Эннана. И его печальная песня пережила египетское царство.
5
По мере того как свита наследника престола приближалась к Мемфису, солнце склонялось к западу, и от бесчисленных каналов и далекого моря поднимался ветер, насыщенный прохладной влагой. Дорога снова шла по плодородной местности; на полях и в зарослях люди продолжали работать, хотя пустыня уже зарозовела, а макушки гор пылали огнем. Рамсес остановился и повернул лошадь. Его тотчас же окружила свита, подъехали высшие военачальники, и мало-помалу, ровным шагом, стали подходить полки.
Освещенный пурпурными лучами заходящего солнца, наследник казался статуей бога. Солдаты смотрели на него с гордостью и любовью, офицеры — с восторгом.
38
39