— Ты прав, конечно, но где же виновные? — спросил царевич.
— Где нет виновных — должны быть, по крайней мере, наказанные. Не преступление, а наказание, которое за ним следует, учит людей, что этого нельзя делать.
— Я вижу, — прервал его наследник, — что ты не поддержишь моей просьбы перед его святейшеством.
— Мудрость говорит твоими устами, эрпатор, — ответил вельможа. — Я никогда не позволю себе дать своему господину совет, который подрывал бы авторитет власти…
Царевич вернулся к себе измученный, в глубоком недоумении. Он сознавал, что несколько сотен людей терпят несправедливость, и видел, что не может их спасти, как не мог бы извлечь человека из-под обрушившегося обелиска или колонны храма.
«Мои руки слишком слабы, чтоб поднять эту громаду», — думал он со щемящим чувством.
Он впервые почувствовал, что есть какая-то сила, значащая бесконечно больше, чем его воля: интересы государства, которым подчиняется даже всемогущий фараон и перед которыми должен смириться и он, наследник.
Спустилась ночь. Рамсес велел слугам никого не принимать; он одиноко бродил по террасе своего павильона и думал: «Это ужасно!.. Там передо мной расступились непобедимые полки Нитагора, а тут — тюремный надсмотрщик, судебный следователь и верховный писец становятся мне поперек дороги… Кто они такие? Жалкие слуги моего отца, — да живет он вечно! — который в любую минуту может низвести их до положения рабов и сослать в каменоломни. Но почему отец мой не может помиловать невинных?.. Так хочет государство?.. А что такое государство?.. Чем оно питается, где спит, где его руки и меч, которого все боятся?..»
Он поглядел в сад между деревьями, и взгляд его упал на два огромных пилона на вершине холма, где горели факелы стражи. Ему пришло в голову, что эта стража никогда не спит, а пилоны никогда не питаются и, однако, существуют. Древние, несокрушимые пилоны, могучие, как властелин, который их воздвиг, — Рамсес Великий! Сдвинуть с места эти твердыни и сотни им подобных? Обмануть бдительность этих стражей и тысячи других, охраняющих безопасность Египта? Нарушить законы, оставленные Рамсесом Великим и еще более могущественными владыками, которых двадцать династий освятило своим признанием?
И вот перед Рамсесом стал вырисовываться еще неясный, но гигантский образ — государство. Государство — это нечто более величественное, чем храм Амона в Фивах, более грандиозное, чем пирамида Хеопса, более древнее, чем сфинкс, более несокрушимое, чем гранит.
В этом необъятном, хотя и незримом здании люди — как муравьи в трещине скалы, а фараон — словно странствующий архитектор, который едва успевает положить в стену один камень и тут же уходит. А стены растут от поколения к поколению, и здание продолжает стоять нерушимо.
Никогда еще он, сын царя, не чувствовал себя таким ничтожным, как в эту минуту, когда взгляд его блуждал в ночной тьме над Нилом между пилонами дворца фараона и туманными, но полными величия, силуэтами мемфисских храмов.
Вдруг из-за деревьев, ветви которых достигали террасы, послышался голос:
— Я знаю твою печаль и благословляю тебя. Суд не освободит обвиняемых крестьян, но дело их будет прекращено, и они вернутся с миром в свои хижины, если управляющий твоим поместьем не станет поддерживать жалобы о нападении.
— Так это мой управляющий подал жалобу? — спросил с удивлением царевич.
— Да. Он подал ее от твоего имени, но если он не придет на суд, значит, не будет потерпевшего, а где нет потерпевшего, нет преступления.
Что-то зашуршало в кустах.
— Погоди! — воскликнул Рамсес. — Кто ты такой?
Никто не ответил, но ему показалось, будто в полосе света от факела, горевшего во втором этаже, мелькнула бритая голова и шкура пантеры.
— Жрец!.. — прошептал наследник. — Почему же он прячется?
Но тут же сообразил, что жрец может тяжко поплатиться за свой совет, мешающий делу правосудия.
12
Большую часть ночи Рамсес провел в лихорадочных грезах. То перед ним всплывал призрак государства в виде бесконечного лабиринта с мощными стенами, которые ничем не пробить, то появлялся призрак жреца, одно мудрое слово которого указало ему, как выбраться из лабиринта. Итак, перед ним предстали две могучие силы: интересы государства, — которые он до сих пор неясно себе представлял, хотя был наследником престола, — и жреческая каста, которую он хотел раздавить и подчинить себе.
Это была тяжелая ночь. Царевич метался на своем ложе и спрашивал себя: не был ли он до сих пор слепым и только сегодня прозрел, чтоб убедиться в своем неразумии и ничтожестве. Совершенно в ином виде представлялись ему сейчас и предостережения матери, и сдержанность отца в изъявлении своей высочайшей воли, и даже суровость министра Херихора.